Олег Кузнецов, Владимир Лебедев Достоевский над бездной безумия



страница8/13
Дата12.05.2016
Размер3 Mb.
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13

4. Болезнь или развитие?



Нечто подобное можно сказать и об участии психиатрической истерики… Будь истерика искусственная, притянутая за волосы с расчетом на известные внешние эффекты, – она является ложным… элементом в романе или повести. Но когда эта истерика извлечена автором из действительности… когда этой истерикой проникнута наша современная жизнь… когда притом автор… наделен необычайной способностью схватывать самые выразительные и поразительные черты этой истерики… – при этих условиях является очень поучительной.

В. П. Буренин
«Истерикой» пронизан весь роман «Братья Карамазовы» с «надрывами в гостиной, в избе и на чистом воздухе». В это последнее произведение Достоевский включает различные проявления истерических расстройств. Кликуша – мать Алеши и Ивана. В крайнем аффективном напряжении переносит истерический припадок Алеша. «Истерики» характерны для Екатерины Ивановны Верховцевой. Истеричны «надрывы» Снегирева, Илюшечки, даже Коли Красоткина. Клинически наиболее точно истерия выражена у Лизы Хохлаковой и ее матери, госпожи Хохлаковой.

Называя «истерию обеих Хохлаковых» еще одной восхитительной чертой романа, Г. Гессе пишет: «…Здесь перед нами карамазовский элемент – зараженность всем новым, больным, дурным – дан в двух фигурах. Одна из них, Хохлакова-мать, просто больна. В ней… истерия – это только болезнь, только слабость, только глупость. У роскошной дочери ее – это не усталость, превращенная в истерию, проявленная в ней, но некий избыток, но будущее. Она, терзаемая муками прощающейся с детством, созревающей любви, доводит свои причуды и фантазии до куда большего зла, чем ее незначительная мать, и все же и у дочери проявления самые обескураживающие, непотребные и бесстыдные исполнены такой невинности и силы, которые указывают на плодотворное будущее. Хохлакова-мать – истеричка, созревшая для клиники, и ничего больше. Дочь ее – неврастеничка, болезнь которой является знаком благородных, но скованных сил…».66

Два полюса женской истерии увидел в «Братьях Карамазовых» Г. Гессе. Причем Лиза, с его парадоксально-непривычной точки зрения, даже выходит за рамки истерии в смежную область пограничных психических расстройств. И это в то время, когда ее параличи, поддающиеся психотерапевтическому лечению, достаточно однозначно указывают на их истерический механизм. Но, несмотря на это кажущееся несоответствие, Г. Гессе сумел увидеть главное в истерии героев романа, что заслуживает особого обсуждения.

Взгляд Достоевского на истерию многогранен. Причем эта сложность отражает реальную многозначность этой болезни как социально-психологического и медицинского явления. Как мы упоминали выше, характер Достоевского содержал черты истеричности. Женщины, привлекавшие писателя (А. Я. Панаева, М. Д. Исаева, А. Г. Сниткина, А. И. Шуберт, А. В. Корвин-Круковская и даже отчасти полулегендарная Аполлинария Суслова), отличались восторженностью, романтичностью, художественно-артистическим складом характера, не лишенным истеричности. Его отец, как врач, успешно лечивший женские болезни, несомненно, знал и, вероятно, обсуждал болезненные реакции женской психики, связанные с беременностью и родами.

Гд е и когда встретился впервые Достоевский с кликушеством женщин, точно неизвестно. Но не из детских ли впечатлений родились строки: «Не знаю, как теперь, но в детстве моем мне часто случалось в деревнях и монастырях видеть и слышать этих кликуш. Их приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на всю церковь, но, когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас „беснование“ прекращалось, и больные на несколько времени всегда успокаивались. Меня, ребенка, очень это поражало и удивляло». Возможно, его детские воспоминания соединились с впечатлением об Оптиной пустыни и проявились в сцене встречи кликуши и старца Зосимы. Она, «едва лишь завидела старца, вдруг начала как-то нелепо взвизгивать, икать и вся затряслась, как в родимце. Наложив ей на голову эпитрахиль, старец прочел над нею краткую молитву, и она тотчас затихла и успокоилась» (14; 44). И не эти ли воспоминания помогли ему воспроизвести оттенки «смешка» (маленький, рассыпчатый, нервный, никакого восторга не выражающий), который предшествовал истерическому припадку матери Ивана и Алеши.

В изнурительных работах «слишком вскоре после тяжелых, неправильных, безо всякой медицинской помощи родов», а не в «притворстве, чтобы не работать», усматривает Достоевский причину этой «страшной женской болезни». В русском кликушестве он видит четкий, закономерный стереотип течения (патологический механизм) «нервной, психически больной женщины». Та к «всегда происходило (и должно происходить)». Важным звеном этого механизма являются: «сотрясение всего организма… в момент преклонения перед дарами, вызванное ожиданием непременного чуда исцеления и самою полною верой в то, что оно свершится». Для Достоевского, как исследователя тайн психики, было важным то, что «странное… и мгновенное исцеление беснующейся и бьющейся женщины… происходило, вероятно… самым натуральным образом, и подводившие ее к дарам бабы, а главное, и сама больная, вполне верили, как установившейся истине, что нечистый дух, овладевший больною, никогда не может вынести, если ее, больную, подведя к дарам, наклонят перед ними» (14; 44). Следовательно, по его представлениям, кликушество – это закономерный результат биологических (беременность и роды), социальных (изнурительная работа) и психологических (вера в мистическое) неблагоприятных сдвигов. Причем он однозначно и на всю жизнь становится в ряды защитников этих несчастных женщин.

Но вместе с тем Достоевский видел и оборотную сторону женской истерии. Упрекая редакцию «Русского вестника» в «истерическом женском» раздражении, он точно находит образ такого поведения: «…Не вступая в прямой и честный бой, он подкрался сзади, ущипнул и убежал прочь… заключительные слова статьи против нас написаны в болезни, именно в истерике. В таких болезнях нужно уж обращаться к медицинским средствам; литературные не помогут» (19; 146).

Та к же иронически, но, может быть, не так зло он относится и к госпоже Хохлаковой. Ее преклонение перед старцем Зосимой сменяется увлеченностью Ракитиным, Ракитин уступает место Перхотину. Легкомысленная активность Хохлаковой связана только с желанием быть в центре внимания. Даже перед судом над Митей Карамазовым она, захлебываясь, в обычном восторге самодемонстрации, говорит Алеше: «…Этот ужасный процесс… я непременно поеду, я готовлюсь, меня внесут в креслах, и притом я могу сидеть, со мной будут люди, и вы знаете ведь, я в свидетелях. Как я буду говорить, как я буду говорить! Я не знаю, что я буду говорить…» (15; 14).

Но главным в развитии темы истеричности в «Братьях Карамазовых» является не эгоистичность, лживость, легковесность человека, а патологическая по своему характеру реакция героев на непереносимую нравственную сложность ситуации. Причем даже иногда не на личную ситуацию, а на ту, в которой оказываются близкие им люди. Так, например, один из припадков матери Алеши был спровоцирован тем, что «волочившийся» за ней «красавчик-богач» дал пощечину ее мужу – Федору Павловичу. «»Ты, говорит, теперь битый, ты пощечину от него получил! Ты меня… ему продал… как он смел тебя ударить при мне? И не смей ко мне приходить никогда, никогда! Сейчас беги, вызови его на дуэль…» Та к я ее тогда в монастырь для смирения возил, отцы святые ее отчитывали…» (14; 126), – рассказывал отец сыновьям об истерическом исступлении покойной жены.

По механизму истерического кликушества, таким образом, осуществляется реакция на проигранную в своем воображении ситуацию другого человека. С этой стороны в разделе, почти полностью посвященном женским психическим расстройствам, особенно интересно разобраться в парадоксе одиночного проявления женского истерического кликушества у мужчин – у одного из самых здоровых героев Достоевского – Алеши Карамазова. «Алеша вдруг вскочил из-за стола, точь-в-точь как, по рассказу, мать его, всплеснул руками, потом закрыл ими лицо, упал подкошенный на стул и так затрясся вдруг от истерического припадка внезапных, сотрясающих и неслышных слез. Необычайное сходство с матерью особенно поразило…» (14; 125–127).

Алеше для воспроизведения «точь-в-точь» и «вдруг» психического состояния давно умершей матери требовалось «только немного» – богатство воображения, способность переживать чужое горе как свое и, наконец, деятельная любовь к страдающим. Всем этим Достоевский, как и его любимый герой, обладал в избытке. Но мужской приступ по образцу женского указывает на универсальность истерики как проявления заболевания.

Это важно, так как Лиза Хохлакова, в болезни которой Г. Гессе чутко усмотрел «скованные благородные силы», еще только четырнадцатилетняя девочка. С одной стороны, она «страдала параличом ног… не могла ходить с полгода, ее возили… в кресле на колесах, с другой – у нее „было прелестное личико, немного худенькое от болезни, но веселое. Что-то шаловливое светилось в ее больших глазах“.

У Лизы Хохлаковой были предшественницы. Это Нелли Смит из «Униженных и оскорбленных» и Лиза Трусоцкая из «Вечного мужа». Обе несчастные девочки после смерти матерей оказались в ситуациях, по жестокости непосильных для детской психики.

Казалось бы, Лиза Хохлакова в значительно более благоприятном положении по сравнению с ними. У нее есть мать, но они не близки друг другу. Отца у Лизы, как и у ее предшественниц – героинь Достоевского, нет.

Лиза Трусоцкая и Нелли умирают, а Лиза Хохлакова остается жить и даже выздоравливает. Для чего? В чем смысл ее будущей жизни? Что же произошло и происходит в психике ее переходного возраста? На эти вопросы мы бы и хотели ответить, внимательно читая страницы произведений Достоевского.

Но прежде вернемся к предшественницам Лизы Хохлаковой. Истерика и смерть Лизы Трусоцкой не решила проблем. Последние минуты с ее «бывшим отцом» – это вопль выброшенного из жизни, «без вины виноватого» существа: «Куда вы меня везете… Как вы, как вы… у, какие злые… Вы злые, злые…» То «всплеснув руками», то «задыхаясь от подавленных слез» и засверкав на него озлобленными глазами, «она ломала свои руки» в последнем сопротивлении детской души. Но «под конец пути истерическое состояние ее почти прошло, но она стала ужасно задумчива и смотрела как дикарка, угрюмо, с мрачным, предрешенным упорством…» (9; 37–38).

В отличие от Лизы Трусоцкой Нелли и смертью своей, и словами, рвущимися из самых глубин ее исстрадавшегося сердца, дает счастье – примиряет отца с дочкой в «униженной и оскорбленной» Валковским семье Ихменевых.

Для нас впечатления от прочитанного о Нелли и Лизе Хохлаковой у Достоевского сливаются с театральными образами этих героинь. Именно в театральных постановках для многих впервые стало очевидным, что, казалось бы, такие второстепенные персонажи, как Лиза и Нелли, могут выступить на первый план. Нелли, как подметила исполнявшая ее роль С. В. Гиацинтова, девочка, а не подросток потому, что так говорить и поступать, как она, «наивно для подростка и естественно для ребенка, заглянувшего уже в пропасть человеческой жизни, ребенка озлобленного, желающего всех ненавидеть, но маленьким, нежным сердцем жаждущего любви».67 Не ошибается Наташа Ихменева, открывающая, что Нелли любит Ивана Петровича. Как женщина, она чувствует, что ожесточение Нелли происходит от того, что тот не понимает ее любви. «Да и она-то, может быть, сама не понимает себя; ожесточение, в котором много детского, но серьезное, мучительное…» (3; 387), – пытается она войти во внутренний мир страдающей девочки. И, видимо, только этой пробуждающейся и еще не осознанной любовью можно объяснить, что Нелли была странная, иногда казавшаяся даже сумасшедшей из-за своей непоследовательности, как будто хотела «удивить и испугать своими капризами и дикими выходками» Ивана Петровича.

Узнав ад жизни, Нелли без перехода, минуя юность, шагала из детства во взрослую жизнь, помогая Ване, спасая Наташу. И умерла, не выдержав взрослого страдания. Сердце ее разорвалось, не вместив в себя одновременно столько любви и гнева. Вся она, не приспособленная еще для жизненных битв, противилась несправедливости, как могла, боролась с ней. Она и зверьком выглядела потому, что ей, еще ребенку, не женщине, приходилось «быть как бы маленьким гладиатором».

Примечательно, что Гиацинтова, отказавшись от воплощения на сцене эпилепсии и истеричности в образе Нелли, верно почувствовала, что ее «истерика» – это не патология, а результат психологического конфликта развивающегося ребенка в особо трудных жизненных коллизиях. Но вместе с тем она избежала и морализаторства, сентиментальности, идеализации, в значительной степени свойственных прообразу Нелли Смит – героине романа Ч. Диккенса «Лавка древностей» Нелли Трент.

Ее последние слова перед смертью – суровый приговор человеческой жестокости, горький укор самолюбивому эгоизму. Ее настоящая, живая любовь, желание дать счастье остающимся после ее смерти людям одержали победу в этой битве с жестокостью, непримиримостью. И опять же не скажешь лучше Гиацинтовой: «Впервые открывая всем, что накопилось за маленькую, но такую тяжелую жизнь, она, как храбрый солдатик, давала последний отчаянный бой целому миру. Она торопилась все досказать, всех примирить, как будто знала наперед, что сейчас умрет…».68

Н. А. Добролюбов сетует, что «сильный, горячий характер маленькой Нелли» не может прийти к «борьбе постоянной и правильной…».69 Но эта «неправильная борьба», принимающая болезненные истероподобные формы у Нелли, служит, однако, счастью других людей.

Острый, недобрый темперамент Лизы Хохлаковой как бы булавочкой колет всех вокруг: «Капризная, нервная, она вертелась в своем кресле, не зная минуты покоя. И каждый мускул в лице дрожал, и глаза возбужденно горели, и голос, звавший: „Алеша, Алеша!“, звучал то детски-поэтично, то настойчиво-властно, то горестно. Дитя, бесенок, мучительница, страдалица – все заключало в себе это странное и хрупкое существо…» Это блестящее описание исполнения роли Лизы К. Н. Кореневой полностью совпадает с нашими впечатлениями о ней, вынесенными из романа и увиденными в его сценических инсценировках.

Лиза, как и Алеша, лично не страдает. В отличие от Нелли Лиза богата и постепенно выздоравливает. Ее любит Алеша, и даже Иван говорит, что она ему нравится. Мы не знаем каких-либо серьезных неприятностей, которые могли бы спровоцировать ее воображение в сторону болезни. Ни добрых, ни злых поступков она не совершает. Несмотря на все это, как ни странно, именно в образе Лизы – богатой, доброй, вздорной, капризной, прелестной и сжигаемой злой страстью – отчетливее всего воплотилась тема «униженных и оскорбленных». Ведь недаром именно этот образ – по возрасту героинь, по особенностям их психического склада – традиционно связывается с образом Нелли.

Основная функция Лизы, как и Алеши, – готовиться к будущему. По планам Достоевского, в ненаписанном «главном романе» их основная деятельность должна была разворачиваться через 13 лет после событий, закончившихся трагедией старших братьев. Именно с этих позиций следует рассматривать истерию четырнадцатилетней Лизы, которая развивается, превращаясь из «куколки», «гадкого утенка» в лебедя, сподвижницу Алеши.

В 1987 г. литературовед Т. А. Касаткина в сообщении на «Достоевских чтениях», полемически озаглавленном: «Второстепенный персонаж?» (Образ Лизы в структуре романа «Братьев Карамазовых»), убедительно показала, что в переживаниях Лизы отражены самые острые проблемы, которыми мучаются Митя, Иван и Алеша Карамазовы. Это особенно удивительно, так как Лиза из-за обездвиженности, вызванной болезнью, лишена возможности в прямом смысле войти в гущу событий и обречена переживать их в одиночестве, получая информацию преимущественно путем «подслушивания» разговоров матери. Но поскольку госпожа Хохлакова истерически гротескно и «с легкостью мыслей необыкновенной» переживает эти события, это еще больше снижает информативность. И даже при таком ненадежном источнике информации Лиза не только достаточно четко улавливает происходящее, но в отличие от матери тонко его воспринимает. Она как бы вводит противоречия мечущихся братьев Карамазовых в мир своих переживаний и в своем воображении проигрывает их. Однако это не обычная детская игра – в истерических фантазиях события превращаются в болезненный и одновременно художественно яркий образ.

В «смешном сне» Лизы («…мне во сне снятся черти… во всех углах, и под столом, и двери отворяют… и им хочется войти и меня схватить. И уж подходят, уж хватают. А я вдруг перекрещусь, и они все назад, боятся… по углам ждут. И вдруг мне ужасно захочется вслух начать Бога бранить, вот и начну бранить, а они-то опять толпой ко мне, так и обрадуются, вот уж и хватают меня опять, а я вдруг перекрещусь – а они все назад. Ужасно весело, дух замирает» – 15; 23) выступает нравственная трагедия богоборчества Ивана.

Высказывания Лизы: «Скучно. Если я буду бедная, я кого-нибудь убью, – да и богата если буду, может быть, убью… теперь вашего брата судят за то, что он отца убил, и все любят, что он отца убил… Все говорят, что это ужасно, но про себя ужасно любят. Я первая люблю» (15; 21,23) – отражают проблемы Мити.

В своих фантазиях Лиза пытается понять и самого Алешу: «… я за вас выйду и вдруг дам вам записку, чтобы отнести тому, которого полюблю после вас, вы возьмете и непременно отнесете, да еще ответ принесете. И сорок лет вам придет, и вы все так же будете мои такие записки носить… Я вас ужасно буду любить за то, что вы так скоро позволили мне вас не любить» (15; 21). То, что Алеша согласен с самыми богоборческими, стыдными, обычно скрываемыми мыслями Лизы («есть минуты, когда люди любят преступления», «в ваших словах про всех есть несколько правды», «и у меня бывал этот самый сон» и т. д.), доказывает, что она пытается проиграть в своем воображении не только христианские переживания, но и мрачные, сатанинские искушения младшего сына Карамазова.

«Спасибо! Мне только ваших слов надо», – заключает Лиза свои отношения с Алешей в романе, где отражен невротически-истерический этап ее развития. Остальное мы можем только домыслить, опираясь как на сам текст романа, так и на сохранившиеся планы, логику творческого освоения проблемы психического здоровья Достоевским.

Почему же развитие Лизы проходит через истерические фантазмы, мысленное экспериментирование? Какое значение для ее нравственного роста имеет доведение до логического предела тех или иных форм поведения?

Ответить на эти вопросы можно, опираясь на самонаблюдение жены и верного соратника Достоевского – Анны Григорьевны, которая, как мы уже упоминали, была не лишена истеричности. В своих воспоминаниях она этого и не скрывает. Так, например, в порядке «шалости» она послала Достоевскому выписанное из бульварного романа письмо об измене жены, спровоцировав этой шуткой сцену ревности. Но особенно интересно самонаблюдение ее после смерти Достоевского, когда тело его еще находилось в доме: «В последний день… со мной начались истерики… После одной из панихид, чувствуя нервный клубок в горле, я попросила кого-то из близких принести мне валериановых капель. Стоявшие около… впопыхах начали… говорить: „Дайте скорее валериану, валериану, где валериан?“ Та к как существует имя „Валериан“, то моему расстроенному уму пришла смешная мысль: плачет вдова, и все, чтобы ее утешить, зовут „Валериана“. От этой нелепой мысли я стала неистово хохотать и восклицать „Валериан! Валериан!“ и забилась в сильной истерике».70

Исходя из психологически-нравственного значения истерического механизма переработки морального конфликта, нам это самонаблюдение представляется так. А. Г. Достоевская и при жизни своего мужа болезненно переживала большую разницу в их возрасте. Мысль, что и он сам, и его многочисленные поклонники, родственники могут заподозрить ее в бессознательном и подавляемом желании иметь молодого возлюбленного, беспокоила ее. После смерти мужа эта двусмысленность для молодой вдовы обострилась. В переживании эта неприемлемая для нее идея о «молодом любовнике» была доведена до анекдотического абсурда и изжита. Вся дальнейшая жизнь ее была без остатка посвящена увековечиванию памяти своего великого мужа, осуществлению задуманных им добрых дел.

Основная «сверхзадача» Лизы Хохлаковой в пределах написанного романа – вырваться из изоляции, связанной с болезнью, и войти в реальную жизнь. Причем наиболее вероятно, что она должна была стать в дальнейшем соратницей Алеши, который выйдет из монастыря в мир. Изоляция Алеши от мирской жизни в монастыре психологически аналогична одиночеству Лизы, обусловленному ее болезнью. Но если Лиза, готовясь к разностороннему общению, развивается в воображаемых ситуациях истерических фантазмов, то Алеша формируется в общении с людьми, участвуя в решении трагических ситуаций его близких. Аналогично Анне Григорьевне, но только более по-детски Лиза прогнозирует свою будущую жизнь. Безнравственные поступки, совершаемые в воображении, нужны ей, чтобы научиться избегать зла на пути к добру, выработать в изоляции болезни «противоядие» к плохому и порочному.

Каждое из многочисленных фантастических предположений, обсуждаемых Лизой и Алешей, может стать притчей, самостоятельно законченным художественным произведением. В этом есть сходство Лизы с самим Достоевским, в творческой лаборатории которого предельное развитие замеченных в реальной жизни нравственных ситуаций являлось могучим механизмом философского освоения противоречий мира.

Причем Лиза не только проигрывает в своих истерических переживаниях проблемы трех братьев Карамазовых, но и с разных сторон подходит к моделированию в своем воображении переживаний Христа, его палача и наблюдающего зрителя на Голгофе. Именно так можно правильно понять рассказ Лизы о распятом мальчике, поразивший и возмутивший А. М. Горького.

Если рассмотреть ее рассказ непредвзято, то мы увидим, как Лиза страдает вместе с распятым мальчиком: «Знаете… как прочла, то всю ночь и тряслась в слезах. Воображаю, как ребенок кричит и стонет (ведь четырехлетние мальчики понимают)». И одновременно она переживает чувство зрителя: «Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть…» И, наконец, пытается представить, как палач «…четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих руках, пробил гвоздями и распял на стене, а потом на суде сказал, что мальчик умер скоро, через четыре часа. Эка скоро! Говорит: стонал, все стонал, а тот стоял и на него любовался… Я иногда думаю, что это я сама распяла» (15; 24).

При этом она как в театре одного актера перевоплощается последовательно в участников этого действа, максимально обобщенно, но вместе с тем ярко и образно отражающего нравственный конфликт человечества. Недаром для нас, осознающих трагедии двадцатого века, был так необходим образ страдающего Христа – Мастера у Булгакова и Авдия Калистратова у Чингиза Айтматова. Для выработки правильных, адекватных неэгоистических отношений к противоречивости и трагичности ситуации нам, как и Лизе, необходимо было хотя бы на уровне художественной фантазии прочувствовать соотношение добра и зла каждой из социально-психологических позиций треугольника «Плахи». По законам жизни в предполагаемых обстоятельствах, раскрытых К. С. Станиславским при формировании принципов актерского мастерства, Лиза воспитывала чувства, готовясь к подвижничеству, подобному милосердному служению ближнему доктора Гааза, и организации воспитательного дома вместе с Алешей. Лиза, по замыслу Достоевского, в планировавшемся «главном, втором романе» должна стать другом и помощником Алеши, поддерживающим его деятельность в миру. И поэтому ее истерическое развитие – это этап преодоления зла через проигрывание его на себе и в себе как путь выработки высоких нравственных начал и формирования зрелых, полноценных отношений личности с окружающим миром, основанных на чувствах. Для развития нравственности человек, по мысли Достоевского, не имеет права отворачиваться от трагичности самых жестоких и мрачных проявлений жизни. Он осуждал «слабодушие и манерность» И. С. Тургенева, отвернувшегося в решающий момент от наблюдаемой им казни.

Лиза понимает творческий, близкий к художественно-эстетическому характер своих истерических мечтаний, раздумий. Недаром она первым знакомит со своим рассказом Ивана Карамазова – автора «Поэмы о Великом Инквизиторе». Когда Лиза ему рассказала про мальчика и про компот, истерически демонстративно заявив, что «это хорошо», Иван вдруг засмеялся и сказал, что это в самом деле хорошо.

«Хорошо» Ивана может иметь двойной смысл: эстетический – как похвала поэтическому замыслу, затронувшему его нравственные мучения, и этический – как одобрение зла. Но сама Лиза, только что сказавшая, что «…в презрении быть хорошо. И мальчик с отрезанными пальчиками хорошо…», непосредственно после того, как «она как-то злобно и воспаленно засмеялась», говорит противоположное: «… все гадко! Я не хочу жить, потому что мне все гадко!..» В истерических мечтаниях девочки идет напряженная на уровне препатологии или даже патологии работа по выработке различения того, что хорошо и что плохо, идет формирование активной позиции личности в направлении от эгоизма к альтруизму и от неадекватности к адекватности.

Адаптационное значение истерических проявлений Лизы особенно четко проявляется при сравнении их с динамикой истерических расстройств и развития личности героини романа Э. Золя «Лурд» – Марии. В этом полемическом по отношению к Достоевскому произведении девушка, излечившаяся под воздействием веры в религиозные чудеса Лурда от истерического паралича, уходит в монастырь. Этот поступок, совершенный в знак благодарности Богу, оборачивается неблагодарностью не только к людям вообще, от которых она удаляется, но и непосредственно к самоотверженно любящему ее Пьеру Фроману, покидаемому ею в состоянии душевного кризиса.

Если у Марии из «Лурда» излеченная истерия порождает прикрывающийся религиозностью эгоизм, то Лизины фантазмы готовят ее к подвигу, умению дать счастье людям, стать соратником подвижника.

Истерия как этап развития личности, совершенствования человека – то принципиально новое, что наметилось Достоевским в его нравственных исканиях, в том числе и в области психического здоровья.

Путь женщины к обеспечению счастья семьи, близких не прост. Он требует воспитания чувств. И эта подготовка начинается с детства или, точнее, с того всегда нелегкого периода, когда в девочке начинает пробуждаться любящая женщина. Иногда он протекает настолько драматично и тяжело, что сопровождается истерическими реакциями.

У детей эмоционально-образные (первосигнальные, по И. П. Павлову) механизмы отражения действительности психофизиологически и в норме опережают более поздно развивающуюся абстрактно-понятийную (второсигнальную) систему переработки информации. И для восприятия глубин нравственных конфликтов, выступающих перед униженными и оскорбленными детьми, психика их оказывается неподготовленной. Будет ли истерический механизм этапом развития или же останется у этой женщины на всю жизнь как постоянная готовность к невротическим реакциям, зависит от многих обстоятельств. От тех людей, с которыми она встретится. От того мужчины, которого она полюбит.

Лиза Хохлакова на пороге преодоления своей истерии. Чувства ее становятся все глубже, умнее. Недаром Гессе обозначил ее заболевание как неврастению. По И. П. Павлову, этот невроз занимает промежуточное место у тех людей, у которых первая и вторая сигнальные системы становятся уравновешенными. Ей еще не хватает силы, не хватает соприкосновения с живой, полнокровной жизнью. Но она уже на ее пороге. Однако не всем женщинам – героиням – Достоевского удается дать счастье другим даже тогда, когда они этого очень хотят.




Каталог: book -> psychiatry
psychiatry -> А. Зайцев Научный редактор А. Реан Редакторы М. Шахтарина, И. Лунина, В. Попов Художник обложки В. Шимкевич Корректоры Л. Комарова, Г. Якушева Оригинал-макет
psychiatry -> Юрий Анатольевич Александровский. Пограничные психические расстройства
psychiatry -> Психиатрия
psychiatry -> Аннотация
psychiatry -> А. Е. Личко. Психопатии и акцентуации характера у подростков
psychiatry -> Монография предназначена для психиатров, психотерапевтов, психологов, занимающихся оказанием психиатрической и психотерапевтической помощи
psychiatry -> Онлайн Библиотека
psychiatry -> Гениальность и помешательство
psychiatry -> Грегори Бейтсон групповая динамика шизофрении


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13


База данных защищена авторским правом ©dogmon.org 2017
обратиться к администрации

    Главная страница