Основы теории дискурса Москва «Гнозис» 2003 ббк81. 2 M15 Макаров М. Л


ФЕНОМЕНОЛОГИЯ КАК ФИЛОСОФИЯ НАУЧНОГО АНАЛИЗА



страница6/24
Дата15.05.2016
Размер4.44 Mb.
#12704
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   24

1.3. ФЕНОМЕНОЛОГИЯ КАК ФИЛОСОФИЯ НАУЧНОГО АНАЛИЗА


Я исхожу из такого знания о человеке, которое настоль­ко эмпирично, что может быть совершенно подлинным, и философски настолько обоснованно, что может иметь силу не только в данный момент, но и вообще.

Из письма В. фон ГУМБОЛЬДТА к ГЁТЕ, 1798 г.

1.3.1 Феноменология и новое определение научности


Хотя термин феноменология уже в XVIII в. стал из­вестен благодаря классическим трудам Г. В. Ф. Ге­геля, современная феноменология как самостоятель­ное учение восходит к идеям Эдмунда Гуссерля [1994; Husserl 1907; 1925], критиковавшего распространенные в его время философ­ский скептицизм и релятивизм. Носителем этих тенденций Гуссерль считал психологизм XIX в., утверждавший полную обусловленность познаватель­ного акта структурой эмпирического сознания. Выражение этих тенденций Гуссерль видел в линии, идущей от Дж. Локка и Д. Юма через Дж. Милля к В. Вундту.

На самого Гуссерля большое влияние оказали идеи Бернарда Больцано, марбургской школы неокантианства и особенно труды Франца Брентано по экспериментальной психологии, которые, как тогда казалось, обеспечивали эмпирическую базу для изучения когнитивных процессов и построения цело-

стной системы научной философии. От Брентано Гуссерль унаследовал не толь­ко общее направление в исследовании «актов человеческого сознания», но и ключевую идею интенциональности, ставшую одной из центральных в его философии. С ее помощью Гуссерль стремился решить вопрос о соотно­шении субъекта и объекта, связав отношением интенциональности имманент­ность сознания и трансцендентность бытия «внешнего мира».

Математическое образование Гуссерля предопределило его обращение к числам как наглядному примеру феноменологии: числа, системы исчисления в готовом виде не существуют в природе, это результат взаимодействия чело­веческого сознания и мира вещей. Эту же тему развивает Г. Гийом [1992: 23— 24): «математические истины не являются ни следствием экспериментальных данных, ни результатом логических построений или дедукций. Следователь­но, они предполагают тип восприятия, отличающийся как от чувственного опыта, так и от логического мышления». Так Г. Гийом подходит к описанию другой категории, занимающей центральное место в феноменологической системе Э. Гуссерля, — интуиции.

Как позитивизм или эмпиризм, феноменология занимается изучением материала, данного в опыте, но в отличие от них она признает правомоч­ность использования данных, полученных не только из сферы чувственного восприятия, но и вне ее (например, интуитивных представлений об отноше­ниях, ценностях и т. д.). Чтобы какое-либо явление стало объектом исследо­вания, необходимыми предпосылками могут быть как опытное наблюдение, переживание этого явления, так и вызванные им интуиции. Этот тезис очень важен для исследования человеческой коммуникации, потому что «мир, с которым мы вступаем в контакт в лингвистике, — это внутренний мир, это мир мысли, формируемой в нас нашими представлениями. То, что он внутри нас, добавляет значительные трудности в его наблюдении, ибо действитель­но трудно точно уловить, что же происходит в нас самих. В большей мере эта трудность следует из того, что мы всегда начинаем наблюдать с опозданием» [Гийом 1992: 20].

Феноменология, следовательно, отличается от рационализма с его кон­цептуальными рассуждениями a priori и не исходит из единого основополага­ющего принципа, подобного cogito Декарта, наоборот, исследование начина­ется с анализа целого психологического поля — сложной совокупности актов сознания.

Многие не совсем правильно понимают природу феноменов вследствие исторически и культурно сложившихся воззрений на субъективность, не при­надлежащих феноменологии. Вот как это резюмировал Морис Мерло-Понти: «Феноменологическое поле — это не то же самое, что внутренний мир, фено-

27

мен — не состояние сознания или ментальный факт, а опытное представле­ние феномена не является актом интроспекции или интуиции... трудность не только в том, чтобы разрушить предубеждения внешнего мира, как того тре­буют от новичков все философии, трудность в том, чтобы отучиться описы­вать психику человека языком, созданным для представления вещей. Это куда более глубокое различие, ибо внутренний мир, определяемый впечатлением, по своей природе ускользает от всякой попытки выразить его... Поэтому мгно­венно схваченный образ живого представал как нечто разрозненное, неопре­деленное, смутное и размытое. Переход к феноменальности не влечет ни одно­го из этих следствий» [Merleau-Ponty 1962: 57—58].

Общая направленность, главный методологический смысл высказывания Мерло-Понти состоит буквально в следующем: мир феноменов доступен ис­следователю в такой форме, что на его основе можно построить теорию с опо­рой на новое, расширенное понимание научности, не сводимое к модели есте­ственных наук. Иначе говоря, исследователь обладает возможностями полу­чать систематическое, критическое и методическое знание не только из эмпи­рического мира вещей, но и из актов сознания, мира феноменальности.

1.3.2 Основные положения феноменологии и язык


Главная идея феноменологии: установление примата сознания как привилегированной сферы бытия. Приоритет сознания распространяется на само суще­ствование человека (в построениях экзистенциали­стов) и на субъективность как таковую.

Подчеркивая роль сознания, феноменология не скатывается к релятивиз­му и верит в возможность достижения точных и универсальных описаний явлений путем строгого соблюдения правил научно-философского познания, включая метод редукции, позволяющий выносить за скобки существование «объективного», эмпирического мира. Одновременно с этим, явления не должны вписываться в рамки заранее сформулированных теоретических пра­вил и причинно-следственных отношений, предопределенных «естественной установкой» нашего сознания по отношению к внешнему миру. В этом тезисе заложено обоснование ведущей роли мягкого интерпретативного анализа, все более популярного и широко применяющегося в современных социаль­ных науках.

Можно считать, что язык и общение, наука и культура — это результаты человеческой деятельности, значит, любое исследование этих явлений в итоге приводит к изучению самих людей, субъектов, конституирующих эти со­циальные институты. Можно также начать с утверждения о том, что суще­ствование людей предполагает наличие разных социокультурных миров,

28

которые и необходимо анализировать, но и в этом случае большая часть ис­следования должна быть посвящена возникновению этих социокультурных миров, что неизбежно возвращает нас к истокам: привилегированному миру бытия человека. Экзистенция и субъективность могут содержать бессозна­тельные факторы, но феноменология обычно включает бессознательное в общий объем предмета анализа как особую модальность сознания.

Для анализа языка и речевой коммуникации это положение имеет особое значение, потому что роль бессознательного (не вполне по 3. Фрейду) в орга­низации речевой деятельности и языковых представлений велика: «Сознатель­ность обыденной разговорной (диалогической) речи в общем стремится к нулю» [Щерба 1974: 25]. Бодуэн де Куртенэ [1963, I: 58] к общим факторам, общим причинам, обусловливающим развитие языка и его строй и состав (ко­торые он предложил именовать силами), причисляет среди прочих бессозна­тельное обобщение, апперцепцию, бессознательную память, бессознательное забвение, бессознательную абстракцию, бессознательное отвлечение, бессо­знательное стремление к разделению [ср.: Якобсон 1978].

Вторая ключевая идея: феноменология — это философия интуиции, хотя само понятие «интуиция» здесь не должно приниматься в обыденном значе­нии как разновидность эзотерического знания с налетом чего-то мистиче­ского или таинственного. Скорее, интуиция означает присутствие опреде­ленного объекта в сознании. Этот смысл в современной науке покрывается целым комплексом терминов: восприятие, представление, внимание, память, воображение и т. д. В феноменологии все они — это лишь отдельные модаль­ности интуиции. Согласно Г. Гийому [1992: 24], «именно в человеческом языке лучше, чем где бы то ни было, проявляется неизбежность таких убежде­ний, которые... и составляют человеческую интуицию».

Для лингвистики языка и речи этот тезис тесно связан с упомянутой выше категорией бессознательного. Вновь обратясь к Г. Гийому [1992: 24], согла­симся с тем, что «все операции интуитивной механики происходят бессозна­тельно. Бессознательность, интуиция — это одно и то же, и эффективность операций интуитивной механики, удостоверяемых структурами языка, кото­рые позволяют видеть результат, дает неопровержимое свидетельство нали­чия в нас такого уровня деятельности, над которым у нас нет контроля и сила которого заключается не в увеличении наших знаний, а в увеличении ясно­видения (lucidité), без которого стало бы невозможным приобретение знаний» [однако ср.: Якобсон 1978].

Выделение понятия «присутствие» ведет к третьей ключевой идее: разли­чаются два типа интуиции. Поскольку интуиция может замещать непосред­ственный опыт, феноменология в корне меняет общий взгляд на науку как



29

только опытную область знания. Тем самым становится методологически воз­можной новая, расширенная концепция науки и научности. Разные типы ин­туиции соотносятся с различными объектами, каждый из которых становится доступным исследователю и может быть изучен им в строгом соответствии с выбранными методиками, но по-своему, отлично от объектов, обладающих другой природой. Таким образом, Гуссерль выделяет, во-первых, опыт, или интуитивные акты, представляющие эмпирические, отдельные «реальные» объекты, помещающиеся в рамках пространственно-временных и каузатив­ных отношений; во-вторых, идеативные акты интуиции, представляющие объекты, не являющиеся эмпирическими в вышеописанном смысле, напри­мер, концепты, сущности, идеи, образы. Следовательно, наука, понимаемая как деятельность, направленная на выработку систематического, методиче­ского и критического знания, не ограничивается лишь исследованием эмпи­рических объектов, которые представляют собой лишь частный случай — один из типов объектов, попадающих в феноменологическое поле.

Исторически этот подход не нов, но его значение и выводы явно недооце­нивались до Э. Гуссерля [Giorgi 1995: 32]. По его выражению, эйдетические науки (т. e. концептуальные науки, изучающие «чистую возможность») при­званы дополнять, поддерживать эмпирическое знание. Самим своим разви­тием эмпирические науки во многом обязаны наукам эйдетическим: можно говорить о логическом эмпиризме как общей философии, долгое время обес­печивавшей прогресс науки.

Еще одно положение феноменологии, позволяющее по-новому взглянуть на науку: феномен сознания коррелирует лишь с представлением объекта, а не с его реальным бытием. Для феноменологии сущее или действительное — это лишь один из типов присутствия. Он относится к тем случаям, когда объект сознания помещен в определенное пространство, время и подчинен каузативности. Как правило, именно так определяется эмпирический объект, ему-то эмпиризм и присваивает привилегированный статус, сделав такие объекты и их качества образцом объекта познания (что способствовало распростране­нию естественнонаучной модели).

Но есть иные модальности присутствия (образы, воспоминания и т. п.). По Гуссерлю, восприятие эмпирического, трансцендентного объекта — всего лишь один тип присутствия, пусть даже привилегированный, но отнюдь не в том смысле, в каком рассматривал этот объект эмпиризм: сознание соотно­сится с присутствиями, а не с эмпирическими объектами, поэтому поле при­сутствия со всеми его вариациями шире поля эмпирических постоянных, являющихся только одним типом присутствия. Этот вывод весьма важен для анализа языкового общения, довольно часто имеющего дело с присут­ствиями «нереального» свойства: сюжетами, образами, фантазиями.

30

Наконец, интенциональность суть сознания, его постоянная направ­ленность на объект. Это своего рода принцип открытости всему трансцендент­ному по отношению к сознанию. Иногда сознание направлено само на себя, когда мы задумываемся о процессах, происходящих в нашей «душе»: чувствах, мыслях, воспоминаниях, образах. Тогда мы имеем дело с имманентными, внут­ренними объектами. И хотя имманентные, внутренние объекты находятся в том же «потоке сознания», что и акты познания, направленные на них, тем не менее, они выделимы в качестве объектов, отличных от самих актов мысли.


1.3.3 Феноменология и социальные науки


За пределами философии феноменология самый заметный след оставила в психологии (чего и следовало ожидать, памятуя о психологических истоках теоретических построений Гуссерля), в частности, в трудах Карла Яс­перса, разработавшего методику анализа субъективных переживаний своих пациентов. Одним из результатов его исследований, небезынтересным и для дискурс-анализа, стала категория Verstehen, понимаемая как внутреннее вос­приятие собственной умственной деятельности, интуитивные представления о ментальных процессах и осознание значимых психологических отношений и связей, раскрывающих внутреннюю каузативность (в отличие от внешней каузативности Erklären, раскрываемой объяснением).

Феноменология своеобразно воплотилась в различных лингвистических традициях [см.: Verschueren e. а. 1995: 404]. Во-первых, она поддерживала те­зис о том, что языкознанию никак нельзя ограничиваться рамками эмпири­ческого. Подчеркнутое внимание, которое в феноменологии уделяется изна­чальным субъективным реалиям, вернуло интуициям носителя языка статус главного источника лингвистического материала, о чем И. А. Бодуэн де Кур­тенэ [1963, II: 101] писал: «Занятие языковедением, как и всеми другими на­уками с психологическою основой, является прямым применением сократов­ского γνώθι σεατον (познай самого себя)». Это нашло продолжение в структу­рализме, в частности, в поисках методом редукции сущности langue, позво­лившего «вынести за скобки» неупорядоченность parole. Влияние феномено­логии проявилось в психосистематике Г. Гийома [1992], в трудах Пражского лингвистического кружка, заметно в теории А. А. Потебни [1976].

Ученый мир тщетно ждал появления программной феноменологии языка. Действительно, язык становится центральным феноменом человеческого су­ществования и опыта, как только происходит переход от индивидуального сознания в сферу межличностного и социального, где осознание присутствия других становится частью воспринимаемого мира. Но de facto феноменоло­гии языка так и не было создано [ср.: Wetterström 1977; Lanigan 1977].

31

Феноменология социального зиждется на идее опытного переживания интерсубъективности, осознания, ощущения того, что воспринимаемый вне­шний мир не принадлежит кому-либо одному, а доступен всем. Поэтому феноменология общественных отношений, как правило, использует в каче­стве основополагающего принцип «общих» или «разделенных» смыслов (shared meanings), принятый многими социальными науками, включая лингвистику. Гештальтисты давно провели грань между поведенческой и географической окружающей средой человека, из которых первая является феноменальной, а вторая — объективной [Giorgi 1995: 37].

Феноменологическое основание методологии социальных наук было удач­но сформулировано Альфредом Шютцом: «Я излагаю смысловые акты, ожи­дая, что Другие проинтерпретируют их именно в этом смысле, и моя схема изложения ориентирована на учет интерпретативной схемы Других. В то же время я могу во всем, что произведено Другими и предоставлено мне для ин­терпретации, искать смысл, который определенный Другой, сотворивший его, мог с ним связать. Так в этих взаимных, обоюдонаправленных актах изложе­ния и интерпретации смыслов возникает, возводится мой социальный мир повседневной интерсубъективности, который точно так же служит социальным миром Других, на чем, собственно, и основываются все социальные и куль­турные явления» [Schütz 1940: 468].

Феноменология идейно тесно связана с прагматикой, поскольку, всячески подчеркивая активную роль индивидуального сознания и уделяя присталь­ное внимание непосредственному опыту, это философское направление сти­мулирует изучение реального функционирования языка с точки зрения субъек­та. Эта генеалогическая линия может показаться чуть ли не умозрительной или даже надуманной, но есть и прямая методологическая наследственность, связывающая феноменологию с идеями лингвистической прагматики через этнометодологическую традицию в социологии, в недрах которой зародился конверсационный анализ. Этнометодология в качестве первичного материа­ла для исследования использует обыденную повседневную речь. Изучая ее с помощью метода редукции, выявляя в житейском хаосе универсальные «типы деятельности» (activity types), этнометодология стремится объяснить органи­зацию социальной жизни общества.

Из сказанного выше можно сделать вывод о том, что с помощью теоре­тического аппарата феноменологии исследователь способен обосновать рас­ширенное понимание научности, выявить релевантные аспекты взаимо­действия психического и социального в актах языкового общения, сформи­ровать методологию дискурс-анализа. Из современных разработок в этой



32

функции следует прежде всего отметить концепцию системомыследеятельности Г. П. Щедровицкого [1995; 1997].


1.4. ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ МОДЕЛИ КОММУНИКАЦИИ


В диалоге существует лишь одно-единственное прелом­ление лучей мысли — это преломление создает собесед­ник, как зеркало, в котором мы хотим снова увидеть наши мысли в возможно лучшей форме.

Ф.НИЦШЕ [1990: 412]

Любое исследование языка и общения опирается на ту или иную модель ком­муникации (каковых обычно выделяют три — см.: [Schiffrin 1994: 386 — 405]),

в соответствии с которой определяются такие категории, как коммуникация и информация, их разный статус в теоретических построениях.


1.4.1 Информационно-кодовая модель коммуникации


Ярким примером теоретического подхода, отдаю­щего приоритет информации, стала кодовая мо­дель коммуникации. Свою реализацию она обре­ла в кибернетической схеме Шеннона и Уивера

[Shannon, Weaver 1949; ср.: Богушевич 1985: 42; Каменская 1990: 17; Гойхман,

Надеина 1997: 14]:

Эта модель демонстрирует возможность воспроизведения информации на другом конце цепочки благодаря процессу коммуникации, осуществляемому посредством преобразования сообщения, неспособного самостоятельно пре­одолеть расстояние, в сигналы кода, которые можно транслировать. Шум и помехи в канале связи могут исказить сигнал и даже перекрыть его. Если канал чист, успех коммуникации в основном зависит от эффективности ра­боты (де)кодирующих устройств и идентичности кода на вводе и выводе.



33

Адаптированная для представления человеческой речевой коммуникации информационно-кодовая модель остается в принципе той же: говорящий («от­правитель») и слушающий («получатель») оба обладают языковыми (де)кодирующими устройствами и «процессорами», перерабатывающими и хра­нящими мысль или «информацию» [Кибрик А. E. 1987: 37; Почепцов 1986: 5]. В устной речи «сигнал» акустический, а «канал связи» — любая физическая среда, проводящая звуковые волны. Такой взгляд на речевую коммуникацию основан на двух тезисах: во-первых, каждый национальный язык (хинди, анг­лийский, русский и т. п.) является кодом; а во-вторых, эти коды соотносят мысли и звуки [ср.: Жинкин 1982; Tsui 1996].

Кибернетическая модель возникла в годы революционного развития телекоммуникационных технологий, но два основополагающих тезиса, на которых она держится, имеют куда более долгую историю в науке о языке. Эти идеи можно найти у Аристотеля [1978], авторов грамматики Пор-Рояля и др. Точка зрения на языковую коммуникацию как (де)кодирование мыслей в звуках так глубоко укоренилась в западной культуре — «entrenched in Western culture» [Sperber, Wilson 1995: 6], что стало просто невозможно относиться к ней как гипотезе, метафоре, а не как к абсолютному факту. Для иллюстрации один пример: «The speaker's message is encoded in the form of a phonetic representation of an utterance by means of the system of linguistic rules with which the speaker is equipped. This encoding then becomes a signal to the speaker's articulatory organs...» [Katz 1966: 104; ср.: Harris 1991; Bavelas, Chovil 1997]. И все же кодовая модель остается именно гипотезой с хорошо известными преимуществами и не столь хорошо известными недостатками [см.: Schiffrin 1994: 391; Sperber, Wilson 1995: 5—6].

По мнению многих авторов [Harris 1981 ; Harris, Taylor 1989; Joseph, Taylor 1990; Davis, Taylor 1990; Gethin 1990; Schiffrin 1994; Sperber, Wilson 1995], утверждению данного взгляда на язык способствовал рост авторитета се­миологического [Соссюр 1977; ср.: Волошинов 1929; Васильев 1989] или семиотического [ср.: Сусов 1990; Peirce 1965; Morris 1971; Escudero, Corna 1984; Eco 1986; Tobin 1990; Sebeok 1991 и др.] подхода, экстраполирующего кодо­вую модель вербальной коммуникации на прочие формы коммуникации. Цветан Тодоров [Todorov 1977] видит истоки этой традиции в трудах Св. Авгу­стина, который вопросы грамматики, риторики, логики и герменевтики рас­сматривал в единой теории знаков. Данный подход воплотился в некоторых психологических течениях [см.: Выготский 1934; 1982]. Распространение кодовой модели в антропологии, филологии, социологии и других социальных науках стало воистину «общим местом», по крайней мере, в Европе и Север­ной Америке.



34

Но кодовая модель (в своем семиотическом обрамлении) не может аде­кватно описывать реальные процессы коммуникации на том или ином есте­ственном языке. Ясно, что понимание предполагает нечто большее, чем толь­ко декодирование — само по себе декодирование локализуется там, где аку­стический сигнал переходит в языковой образ, однако интерпретация выска­зывания на этом этапе не заканчивается.

Если принять точку зрения на язык как на код, то знаковой основой опре­деленного языка должно быть соответствие фонетических репрезентаций се­мантическим, что большей частью сделано в генеративных грамматиках, но между этими семантическими репрезентациями и «мыслями» или смыслами, передаваемыми высказываниями в процессе общения, «дистанции огромного размера». Кроме того, кодовая модель ограничивает сообщения только теми мыслями, которые говорящий излагает намеренно. Многие исследователи предлагают различать «коммуникативный материал» или то, что сообщается намеренно, в соответствии с интенцией автора [goal-directed — МасКау 1972], и «информативный материал» — то, что может быть воспринято независимо от того, хотел ли этого говорящий или нет [Schiffrin 1994: 392; ср.: Ekman, Freisen 1969].

Кодовая модель может быть кратко описана следующим образом: роли участников — отправитель и получатель, сообщение содержит информа­цию о положении дел или «мысль» [Кибрик 1987: 37; Почепцов 1986: 5] гово­рящего, которую он намеренно передает слушающему; они оба владеют ко­дом (знаковой системой языка), конвенционально соотносящим звуки и зна­чения. Эта модель покоится на фундаменте примитивной интерсубъектив­ности: цель коммуникации — общая мысль или, точнее, сообщение (shared message); процесс достижения этой цели основан на существовании общего кода (shared code). И то, и другое предполагает большую роль коллективного опыта: идентичных языковых знаний, предшествующих коммуникации.

И как научная метафора, «языковая игра», и как теория кодовая модель коммуникации принадлежит старой «онтологии Ньютона». Ее эвристическая ценность ограничена семиотическими подходами к изучению языка, а ее сла­бости более всего сказываются на семантико-прагматическом уровне.

1.4.2 Инференционная модель коммуникации


Проблемы семантико-прагматического характера, обнаружив неадекватность кодовой модели, сти­мулировали разработку инференционной модели коммуникации, идейным отцом которой стал Гер­берт Пол Грайс [1985; Grice 1971; 1975; 1978; 1981; тж. см.: Bach, Harnish 1979; Sperber, Wilson 1995; ср.: sequential inferential theory — Sanders 1991; 1995].

35

В этой модели и участники коммуникации, и само сообщение получают несколько иной статус. Интерсубъективность и здесь играет главную роль, но уже в другом качестве. В отличие от кодовой модели, где участники, сообще­ние и сигнал связаны по сути симметричным отношением кодирования и де­кодирования, инференционная модель в качестве своего функционального основания использует принцип выводимости знания. Если в кодовой модели говорящий намеренно отправляет слушающему некоторую мысль, то в инференционной модели говорящий S, вкладывая свой смысл, т. e. то, что он «имеет в виду» [nonnatural meaning — Grice 1971], в высказывание х, трижды демонстрирует свои интенции: (i1) он намерен произнесением х вызвать определенную реакцию r в аудитории A; (i2) он хочет, чтобы А распознала его намерение i1, а также (i3) чтобы это распознание намерения i1, со стороны А явилось основанием или частичным основанием для реакции r [Стросон 1986: 136—137; Strawson 1991: 293—294; Schiffrin 1994: 393; Sperber, Wilson 1995: 28]. Присутствие этих трех интенций необходимо, чтобы кто-то стал «говорящим», а их выполнение необходимо для успеха коммуникации. Но функционально единственно необходимой оказывается только i2.

Инициирует процесс общения не желание человека передать «мысль» или информацию, а его желание сделать свои интенции понятными другим. Рече­вые средства для выражения намерений — это высказывания. Их содержание не ограничено (в отличие от кодовой модели) репрезентативными сообщени­ями о положении дел, они могут выражать, например, эмоции. Интенции сами по себе совсем не пропозициональны, по своей природе они сродни установ­кам или мотивам. Но содержание высказываний или сообщение (message) пропозиционально. Интенции определяют, как должно пониматься данное про­позициональное содержание. Хотя не надо забывать, что инференционная модель коммуникации рассматривает и те случаи, когда в сообщении нет ни­какого пропозиционального «смысла» и оно вообще не использует «кода».

Вследствие того, что большинство исследователей исходит из монадного представления коммуникации (как, впрочем, и всего социального), естествен­ным оказывается стремление к единой модели коммуникации. Кодовая мо­дель укоренилась в научном и обыденном сознании. Инференционная модель появилась не так давно, но хорошо воспринимается на уровне «здравого смыс­ла». В этой ситуации трудно устоять перед соблазном считать новую модель развитием старой, а не принципиально иным альтернативным подходом [Sperber, Wilson 1995: 24].

Так и случилось с логикой общения Грайса: многие представители праг­матической лингвистики и философии языка, часто неосознанно, подводили его инференционную модель под привычный кодовый шаблон. Вот как моти-

36

вировал это Дж. Сёрль: «This account of meaning does not show the connection between one's meaning something by what one says, and what that which one says actually means in the language» [Searle 1969: 43].



Пытаясь показать взаимосвязь между субъективным смыслом говорящего и языковым значением, Сёрль фактически ограничил принципы Грайса сфе­рой «буквального значения», которое он определяет через интенции говоря­щего (отнюдь не в духе феноменологии), включая намерение говорящего, что­бы его интенции были распознаны, но добавляет: говорящий должен стре­миться к тому, чтобы слушающий узнал его интенции «in virtue of his knowledge of the rules for the sentence uttered» [Searle 1969: 48], т. e. исходя из правил опре­деленного кода. Такое решение сводит все значение инференционной модели к дополнению кодовой с небольшой добавкой о том, что в общении людей декодированию подлежит намерение говорящего, чтобы его высказывание было понято определенным образом.

Грайс же исходит из предположения о том, что коммуникация возможна при наличии любого способа распознать интенции (это опять-таки из обла­сти здравого смысла). Если следовать его логике, то должны быть случаи ком­муникации исключительно инференционной, без (де)кодирования. И такие случаи есть. Пол, например, спрашивает Линду о том, как она себя чувствует, она вместо вербального ответа показывает ему коробку с аспирином [анализ подобных примеров см.: Sperber, Wilson 1995: 25—26; 50—54]. Ее ответ не со­держит кода: нет правила или конвенции, стабильно соотносящих это дей­ствие со значением «плохо себя чувствовать». Тем не менее Пол успешно рас­познает ее намерение. Дж. Сёрль не отрицает возможности инференционной коммуникации, но все же настаивает, что такие случаи, не использующие кода, редки, маргинальны, и человеческое вербальное общение фактически всегда опосредовано кодом [Searle 1969: 38]. Преимущественным способом комму­никации был и остается вербально-кодовый, но уже само по себе существова­ние таких «необычных» примеров выявляет слабости кодовой модели: «They may be unimportant as examples of human interaction, but they are important as evidence for or against theories» [Sperber, Wilson 1995: 26].

Существует также «сильная» версия инференционной теории, сводящая все кодовые механизмы к инференционным, выводным. Код в этом случае трактуется как набор конвенций, общий для говорящих и слушающих, кото­рые выводят сообщение из знания конвенций, сигнала и контекста. Этот под­ход хорош для анализа условных символов, но его ограниченность прояв­ляется, как только в фокусе оказывается живой язык: языковые репрезента­ции не всегда концептуальны, а отношения между ними не всегда основаны на выводимости.

37

Видимо, речь идет о различных, порой пересекающихся и дополняю­щих друг друга процессах — кодировании/декодировании и инференции. По­этому ни информационно-кодовая, ни инференционная модель, отдельно взя­тые, не могут объяснить феномена языкового общения. Еще больше вреда приносит абсолютизация любого из подходов. Традиционно в данной моде­ли само понятие инференция определяется скорее логически, чем психологи­чески, отсюда — досадное завышение роли дедукции и прочие нелепые, но закономерные несоответствия современным когнитивно-психологическим представлениям.

Говоря об изменении смысла понятия интерсубъективность в рамках инференционной модели, необходимо эксплицировать роль инференционных правил (например, постулатов коммуникативного сотрудничества по Грайсу и максим вежливости) в роли важнейшего компонента «общих знаний» (shared knowledge) наряду с правилами языкового кода. Качественно новым оказался выход интерсубъективности — «главного принципа коммуникации» [Taylor, Cameron 1987: 161] за пределы языка, в сторону правил поведения, не обла­дающих алгоритмической природой языкового кода, но способных гене­рировать смыслы, в частности, в случае их невыполнения, «обманутого ожи­дания».

1.4.3 Интеракционизм модель коммуникации


Интеракционная модель коммуникации в соответ­ствии со своим наименованием в качестве главно­го принципа выдвигает взаимодействие, помещен­ное в социально-культурные условия ситуации. Не языковые структуры кода, а коммуникативно обусловленная социальная прак­тика объясняет природу (транс)формации смыслов в общении [см.: Schiffrin 1994: 398—405].

Данная модель помещает в центр внимания аспекты коммуникации как поведения (не в традиции бихевиоризма), и не только интенционального [Tsui 1996]. Общение может состояться независимо от того, намерен ли «говоря­щий» это сделать, а также независимо от того, рассчитано ли данное выска­зывание на восприятие «слушающим». Коммуникация происходит не как трансляция информации и манифестация намерения, а как демонстрация смыслов, отнюдь не обязательно предназначенных для распознавания и ин­терпретации реципиентом. Практически любая форма поведения — действие, бездействие, речь, молчание [о молчании см.: Богданов 1986; Крестинский 1989; 1990; Tannen, Saville-Troike 1985; Jaworski 1993] в определенной ситуации мо­жет оказаться коммуникативно значимой: «Behavior has no opposite. In other words, there is no such thing as nonbehavior or, to put it even more simply: one cannot



38

not behave. Now, if it is accepted that all behavior in an interactional situation has message value, i. e. is communication, it follows that no matter how one may try, one cannot not communicate» [Watzlawick e. a. 1967: 48—49]. Внезапное покраснение лица (нео­сознанное и неинтенциональное) интерпретируется (психологически-инференционно, на основании прошлого опыта и социально-культурных конвенций) и обретает ситуативный смысл.

Следовательно, пока человек находится в ситуации общения и может быть наблюдаем другим человеком, он демонстрирует смыслы, хочет он этого или нет. При этом важную роль играет активность воспринимающего Другого: без со-участия коммуникантов в едином процессе демонстрации смыслов и особенно их интерпретации не могло бы быть ни общения, ни совместной деятельности. Можно добавить, что эта интерпретация смыслов происходит в процессе постоянных «переговоров», гибкой диалектики коллективного осмысления социальной действительности на пути к достижению интерсубъ­ективности, трактуемой как психологическое или феноменологическое переживание общности [togetherness — Ninio, Snow 1996: 23] интересов, дей­ствий и т. п. Эта общность не является постоянной, она всегда «движется», и часть коммуникативной «работы» всегда направлена на ее воспроизводство, достижение и поддержание в каждом новом акте общения.

Э. Гоффман [Goffman 1959; Schiffrin 1994: 398] различал информацию, сообщаемую преднамеренно (information given), и информацию, сообщаемую непреднамеренно (information given-off). Если участием в коммуникативном процессе первый тип информации обязан прежде всего говорящему, который отбирает эти смыслы, придает им форму и излагает их в соответствии со своими интенциями; то информация второго типа оказывается в долгу у реципиента, а именно его восприимчивости, избирательности и способности к интерпре­тации. Как раз интерпретация становится в интеракционной модели крите­рием успешности и главным предназначением коммуникации в отличие от распространенного представления ее основной функции как «достижения взаимного понимания». Это разительно меняет статус коммуникантов. Этим обусловлена и асимметрия модели: порождение смыслов и их интерпретация отличаются как по способам осуществления этих операций, так и по типам участвующих в них форм когниции, перцепции и даже аффекта. Идея зеркаль­ного подобия процедур преобразования сообщения на вводе и выводе не работает: реципиент может вывести смыслы, отличные от задуманных гово­рящим, что в жизни встречается не так уж редко.

Интеракционная модель предполагает сильную ситуативную привязан­ность, что может выражаться в учете невербальных аспектов коммуникации и деятельности в целом, в использовании широкого социально-культурного



39

контекста. И в том, и в другом случае исследователь имеет дело с «фоновыми знаниями», конвенциональными по своей природе, но далекими от уровня алгоритмизации языкового кода. Зависимость от кода в интеракционной мо­дели меньше, но роль общих значений остается высокой, хотя здесь и проис­ходит перенос приоритета от конвенций языковых к социокультурным.

Из трех моделей коммуникации интеракционная в большей мере соответ­ствует дискурсивной онтологии, правда, лишь в том случае, если поведение понимать широко и признать приоритет коммуникации по отношению к информации.

1.4.4 От информации к коммуникации


Существует два общетеоретических подхода к проблемам информации и коммуникации [ср.: Mokros 1996; Harris 1991 и др.].

Первый в паре родственных понятий отводит главную роль информации, так как именно последняя служит формой репрезентации действительности, объективного мира, где локализован опыт человека. Ин­формация замещает мир вещей, вследствие чего сама приобретает некоторую «вещественность», становится сущностью, ценность которой возрастает по мере того, как она позволяет индивидам когнитивно испытать, освоить действительность и затем реорганизовать опыт. При таком подходе комму­никация выступает как процесс оформления, своего рода «ратификации» ре­презентаций в качестве информации и — более всего — как процесс, обеспе­чивающий ее трансляцию между индивидами. С этой точки зрения коммуни­кацию можно оценивать по критериям эффективности и надежности. Она рас­сматривается как инструмент для «наклейки ярлычков» на объекты внешнего мира, для обеспечения доступа индивидов к информации и осуществления ими своих прав владеть и распоряжаться ею, в том числе обмениваться (что ярко воплотилось в кодовой модели). Информация получает приоритет бла­годаря подразумеваемому предположению о ее способности когнитивно за­печатлеть реальный мир.

Это предположение дискутируется вторым подходом, отдающим пальму первенства коммуникации, где она рассматривается как конститутивный фактор поведения и деятельности людей, а не как простой обменный процесс между переработчиками информации. Под таким углом зрения «известные» или «очевидные» свойства действительности становятся таковыми лишь бла­годаря коммуникативному действию. Это в свою очередь подразумевает, что информационные средства — не просто репрезентации мира out there или атрибуты «работы, которую сообщение позволяет выполнить получателю» [Krippendorf 1993: 488], а неотъемлемая часть общения. Их значимость нахо-

40

дится не в отношении к объективируемой действительности, а в отношении к другим информационным средствам. Информационные средства — идеоло­гически окрашенные, в широком смысле, дискурсивные реализации — играют конститутивную роль в коммуникации, создавая иллюзию единствен­ного познаваемого мира (если их рассматривать как его прямые репрезента­ции) и способствуют познанию предположительно независимой от самого общения действительности. Будучи продуктом коммуникации, информа­ционные средства отображают ее социальную организацию [Mokros 1996: 4; см.: Карасик 1992; Кирилина 1999; Шейгал 2000; Dant 1991].

Различия между двумя подходами — это не просто вопрос теоретического спора об отличиях двух разных течений. От того, по какому пути пойти, за­висит вся концептуализация природы человеческого опыта, а также его адап­тивной, преобразующей направленности [ср.: Deetz 1994; Benhabib 1992].

Первый путь сосредоточивается на роли информации относительно пове­дения людей (подобно им — социальных институтов, групп, организаций и обществ), которые рассматриваются как автономные, самодостаточные, ра­циональные производители, получатели и переработчики информации (при этом информационные инновации создают предпосылки для еще большей автономности и рациональности [Giddens 1991]). Главная опытная деятель­ность «Я» считается когнитивной, в картезианском смысле. Приоритет ко­гнитивного в опыте человека и социума придает освоению информации во благо (по)знающего «Я» статус нравственной ценности и прогрессивности.

Второй путь подвергает сомнению тезис о примате (по)знающего «Я» и привилегированной роли информации. Коммуникация рассматривается не как механический процесс обмена сообщениями, а как феноменологическое про­странство, где опыт наполняется значением и смыслом, приобретает структу­ру, связность и цельность. Коммуникативность помещается где-то в пересече­нии социального и психологического, неизбежно оставаясь в рамках по­стоянно меняющихся биологических и физических условий деятельности, накладывающих свои собственные ограничения. «Язык-речь» предстает «как двуединый процесс отражения-коммуникации» [Щедровицкий 1995: 465]. В интеракции посредством дискурсивных действий производятся и воспроиз­водятся социальные институты и культурные схемы, системы ценностей, фор­мируются человеческие сообщества и социальные аспекты личностей [см.: Гуревич 1997; Ерасов 1996; Андерсон 2001; Бергер, Лукман 1995; Бурдье 1993; Bourdieu 1977; 1991; Giddens 1984; Lincoln 1989; Leeds-Hurwitz 1989; 1993].

Чтобы с таких позиций объяснить качественные характеристики человека, института и непосредственного опыта, необходимо уделить больше внима­ния смычке социального и психологического в коммуникативном действии.



41

Это возвращает данное рассуждение к анализу соотношения категорий лич­ность и поведение. Поведение в русле методологии первой парадигмы предпо­лагает одностороннюю агентивность. Следуя этой логике, пришлось бы очень узко рассматривать поведение как информацию, содержащую указания (индек­сы) на мнения, верования, желания, компетенции индивида, т. e. внутренний мир личности. Если же поведение трактовать широко — как коммуникативно обусловленную практику в контексте из социальных условий, ограничений и возможностей (соответственно второму подходу), тогда то, что считалось поведением индивида, следует признать коллективной смыслообразующей деятельностью, где постоянно реализуются различные стороны «Я», образы себя и других. «Я» все больше рассматривается как конституируемая внутри процесса общения сущность, как органическая часть взаимодействия людей.

Другим важным вопросом стала проблема соотношения деятельности и общения, предстающих как взаимосвязанные, «относительно самостоятель­ные, но не равноценные стороны единого процесса жизни» [Буева 1978: 113; ср.: Тарасов 1992]. Общение рассматривается то как своеобразная форма дея­тельности, то как определенная ее сторона, то как ее дериват [Андреева 1980: 95], т. e. функционально, структурно и генетически.

Главная методологическая опасность кроется не в том, что сегодня «нет сферы человеческой деятельности, которая не могла бы быть рассмотрена сквозь призму общения», а в том, что «общение... все более кристаллизуется в самостоятельную деятельность» [Дридзе 1984: 5; ср.: Леонтьев 1974: 47]. Та­ким образом, общение рассматривается как самостоятельная деятельность, протекающая на фоне или даже вне какой-либо другой (подразумевается: пред­метной) деятельности, обслуживая последнюю и копируя ее своим отношени­ем к человеку как объекту или вещи. Не в последнюю очередь такой взгляд на общение в отечественной науке был сформирован благодаря вульгарно-мате­риалистическому пониманию общества, отводившему языку роль надстроеч­ной сущности, определяемой процессом предметной, базисной деятельности.

Такое представление речевой коммуникации часто приводит к прямому переносу категорий действия на языковое общение [Волошинов 1929: 96—97; Леонтьев 1979: 25—26; Кацнельсон 1972: 110; Сусов 1980; Levy 1979: 199; Parisi, Castelfranchi 1981: 552; Prucha 1983: 294 и др.], что только укрепляет метафору языка-инструмента — того, чем говорящий субъект «пользуется», воздей­ствуя на слушающего, т. e. на объект.

Представители первого подхода фактически скатываются к онтологиза­ции субъектно-объектных отношений. Второй подход отстаивает тезис о межсубъектности общения (в рамках отношения «субъект — субъект») и необхо­димости разработки многоуровневых моделей взамен одноуровневых [Ломов



42

1984; Кольцова 1988: 12; Харитонов 1988: 55; Кучинский 1981: 92; 1985: 254]. Общение осознается и конституируется каждым его участником в качестве субъекта [Тарасов 1992: 37; Сергеева 1993: 5; Богушевич 1985: 40].

Первая парадигма явно недооценивает интерактивную природу общения, феноменологически принимаемого в качестве «одного из основных критери­ев описания деятельности» [Lanigan 1977:4], межсубъектность коммуникации. Вторая парадигма видит сущность общения не в одностороннем воздействии говорящего на слушающего, а в сложном коммуникативном взаимодействии двух субъектов: общение — «это не сложение... параллельно развивающихся (симметричных) деятельностей, а именно взаимодействие субъектов» [Ломов 1984: 252], возможно, по поводу каких-то объектов «внешней» действитель­ности. При концептуализации социального многие (вслед за Т. Парсонсом) допускают ошибку, абсолютизируя действие. Единицей анализа все же долж­на быть интеракция. Нельзя идти от индивидуальных действий к интерак­ции: она никогда не бывает простой суммой отдельных действий [Turner 1988: 3]. Интеракция находится в центре внимания второго подхода к языку и речи, где «слово является двусторонним актом» [Волошинов 1929: 102].

Очевидно, что первый подход идейно близок к традиционной онтологии, он фактически вырос в ее недрах, в то время как второй подход — это шаг в сторону утверждения дискурсивной онтологии. Модели коммуникации не случайно рассматривались в таком порядке: кодовая, инференционная и интеракционная. Это не только соответствует хронологии их появления на свет, но отражает динамику движения от первого подхода ко второму, от ста­рой, механистической онтологии к новой, дискурсивной.

Выбор первого подхода оправдан и совершенно адекватен в рамках изучения языка в узком смысле. Второй подход очевидно предпочтительнее первого в исследованиях речевой коммуникации, особенно в традициях интерпретативного, качественного анализа.

1.5. КАЧЕСТВЕННЫЙ АНАЛИЗ И ИНТЕРПРЕТАТИВНАЯ ПОЗИЦИЯ


Языкознание будет становиться все более точной наукой также в зависимости от того, насколько в его базисной науке, в психологии, будет совер­шенствоваться метод качественного анализа.

И. А. БОДУЭН де КУРТЕНЭ [1963, II: 17]

Хотя речь здесь пойдет не только о социологии, психологии или теории коммуникации как основном научном контексте дискурс-анализа, вопросы

43

методологии, приоритетности тех или иных исследовательских практик, по­зиций и общих подходов к изучаемым феноменам должны занимать важное место во всякой претендующей на основательность работе.


1.5.1 Количественный vs. качественный: ложный изоморфизм


И. А. Бодуэн де Куртенэ научность языко­знания увязывал с развитием качествен­ного анализа в психологии, шире — во всех социальных дисциплинах. Каче­ственный анализ когда интуитивно, а когда и вполне осознанно дихотоми­чески противопоставляется количественному. Сами по себе бинарные оппо­зиции такого рода являются социальными конструктами, научными «языко­выми играми», не всегда точно и адекватно отражающими реальное положе­ние вещей. С оппозицией качественный количественный связан ряд част­ных методологических противопоставлений, общую оценку которым, хоро­шо или плохо, licet или поп licet, исследователи выносят, исходя из собствен­ной позиции. Частные или видовые оппозиции образуют два ряда, характе­ризующихся отношениями «ложного изоморфизма», т. e. ложного подобия соответствующих элементов двух множеств [Bavelas 1995: 50—51]:
Таблица 2. «Ложные оппозиции»

Количественный анализ

Качественный анализ

Использует числа

Не использует числа

Параметрический

Непараметрический

С применением статистики

Без применения статистики

Эмпирический

Неэмпирический

Объективный

Субъективный

Дедуктивный

Индуктивный

Верификация гипотезы

Поиск нового знания

Экспериментальный

Неэкспериментальный

Лабораторный

Реально существующий

Искусственный

Естественный

Выводы не обобщаются

Выводы обобщаются

Внутренняя обоснованность

Внешняя обоснованность

Хороший / Плохой

Плохой / Хороший

Несостоятельность некоторых якобы изоморфных оппозиций довольно легко продемонстрировать. Например, с количественным анализом порой ассоциируется эмпирический метод и наоборот — качественный анализ упре­кается в неэмпиричности. Исходя из феноменологического понимания опыта

44

и значения слова эмпирический (не путать с философским эмпиризмом!), трак­туемого как «происходящий из опыта», нетрудно заметить, что эта оппози­ция как полярная дихотомия теряет смысл.

Однако многие ученые используют эту «оппозицию», обвиняя сторонни­ков качественного анализа в методологической несостоятельности, посколь­ку качественный анализ якобы «неэмпиричен». Против таких аргументов, следовательно, в защиту качественного анализа направлено данное рассуж­дение о вреде навязывания столь категоричных противопоставлений.

1.5.2 Объективность vs. субъективность


Объективность количественного анали­за нередко противопоставляется субъек­тивности качественного анализа, по крайней мере, на уровне повседневного академического дискурса. Понятие объективности анализа само по себе проблематично: уже чтение показаний прибора зависит от аффективных, перцептивных и когнитивных факторов. Объективность иногда определяется как «коллективная конвенция» [inter­subjective agreement — Bavelas 1995: 52], хотя и это не всегда ладно: чья-то ин­терпретация явления может противоречить выводам большинства, но имен­но эта уникальная интерпретация открывает новое знание, если ученый раз­глядел в анализируемом явлении то, что до него никто не замечал.

Другая крайность — это абсолютизация субъективности, и выражается она в признании постоянной опасности того, что исследователь, будучи про­стым смертным, которому свойственно ошибаться, не способен на объектив­ный анализ, потому что его личные желания, установки, особенности памяти и внимания влияют на восприятие явления и результаты исследования.

Вряд ли стоит говорить о субъективности/объективности как полярной дихотомии, это скорее континуум. И в этом случае феноменология помогает снять оппозицию, рассматривая «присутствие» феномена как взаимодействие субъективного и объективного, связанных интенциональностью сознания.

1.5.3 Дедукция vs. индукция

Одним из общепринятых, «родовых» заб­луждений социальных наук стал аристок­ратический идеал формально-дедуктив­ного анализа в универсальной теории, с помощью которой ученый способен предсказать коммуникативное поведение. Формированию такого представ­ления помогла школа европейской академической письменности, в которой любая научная работа традиционно оформлялась как дедуктивное рассужде­ние. Но это отнюдь не значит, что в исследовательской реальности мы не ис­пользуем индуктивного мышления.

45

Роль дедукции-индукции была определяющей для эволюции позитивизма в истории науки. Позитивизм начинает с гипотезы, дедуктивно выведенной из общих законов, а затем ищет доказательств в пользу данной гипотезы и, следовательно, всей теории. Постпозитивизм (или антипозитивизм) начинает с атеоретического наблюдения, направленного на создание частной теории, не выходящей за рамки наблюдаемого явления (без обобщений).



Более сбалансированной выглядит точка зрения, свойственная некоторым неопозитивистским исследованиям, которые начинают анализ с теоретически подготовленного наблюдения, из него они затем индуктивно выводят теорию, способную дать обобщенную интерпретацию явления, представленного лишь частным случаем наблюдаемого фрагмента действительности. «Индукция и дедукция связаны между собой столь же необходимым образом, как синтез и анализ. Вместо того, чтобы односторонне превозносить одну из них до небес за счет другой, надо стараться применять каждую из них на своем месте, а этого можно добиться лишь в том случае, если не упускать из виду их связь между собой, их взаимное дополнение друг друга» [Энгельс, 20: 542—543].

Дедуктивное и индуктивное мышление взаимодействуют в процессе ис­следования, что вряд ли подразумевается дихотомией, часто ассоциирующей качественный анализ с индукцией и субъективностью. Так же неверно связы­вать количественный дедуктивный анализ только с «объективной» верифика­цией гипотезы в противовес «мягкому» анализу как поиску новых знаний.

Анализ языка и речевой коммуникации, равно как и другие социальные науки, постоянно сочетает подходы и точки зрения в процессе познания, ко­торый можно представить в виде спирали или циклов движения мысли [см.: Богин 1985; Щедровицкий 1995; 1997] от освоения эмпирических фактов к интроспекции, рефлексии, от дедуктивного основания теории к ее индуктив­ному выводу и наоборот. Вот что пишет об этом Г. Гийом [1992: 20]: «Метод, за который я ратую в лингвистике и вообще в сфере интеллектуальной дея­тельности, представляет собой тщательное наблюдение за конкретной реаль­ностью, которое непрерывно становится все более тщательным в результате глубоких размышлений. Я считаю, что именно сочетание в правильном соот­ношении этих двух возможностей разума — наблюдения и размышления мо­жет привести к непрерывно растущему пониманию мира...»

1.5.4 Экспериментальные vs. реальные данные

Другие противопоставления тоже оказываются не такими уж жесткими. Три из них логично объеди­нить: первому, количественному ряду свойственны экспериментальные методы анализа в лабора­торных условиях работы с искусственным материалом, а второму ряду,

46

соответственно, наоборот: сбор естественного материала в реально суще­ствующих условиях (real world) и его интерпретация без эксперимента.



Безусловно, речь идет о принципиально различных ориентациях, но в ряде случаев кое-какие различия стираются. Можно ли с полным основанием счи­тать естественным коммуникативное поведение людей, если они знают, что за ними наблюдают? Можно ли охарактеризовать метод интервью как экспе­риментальный или как real world? Можно ли без оговорок признать языко­вым материалом фразы, придуманные самими лингвистами? Согласятся ли практики с опытом лабораторных исследований, например, в когнитивной психологии, с щербовским пониманием эксперимента, по сути своей психо­логическим, а по форме — интроспективным [см.: Щерба 1974]? Почему раз­говор тех же самых людей дома или на работе считается естественным мате­риалом, а в стенах лаборатории — нет? Короче говоря, явной оппозиции и здесь нет.

1.5.5 Цифры vs. слова


Разительные отличия между количественными и ка­чественными исследованиями связаны с использова­нием чисел, статистики и параметров. Число — всего лишь символ измерения. Главное — необходимо с достаточной уверен­ностью знать, что стоит за числом, каково значение измерения. Во многих «количественных» исследованиях социальных наук это самое уязвимое мес­то. Но и качественный анализ, даже не прибегая к цифрам, оперирует индек­сами количества, иначе из его лексикона пришлось бы под страхом методо­логической смерти выбросить слова много, мало, часто, некоторые, все, обычно и т. д.

Параметры исчисления, как правило, выстраиваются в такой последова­тельности: количество, порядок, разность и соотношение. Для любителей цифр и графиков в социальных науках этот порядок самоочевиден. Сторонники качественного анализа выстроили бы их в обратном порядке с точки зрения эвристической ценности.

Что касается статистики (дескриптивной и инференционной), то стоит лишь согласиться, что важнейшей ее функцией является редукция опытного материала и оценка вероятности случайности выводов, как сразу выясняется, что качественные методы делают это как минимум не хуже количественных.

Главный вопрос часто остается «за кадром»: какие именно параметры и измерения способны лучше уловить наиболее релевантные характеристики явления? Ответы на этот вопрос зависят от целей исследования. Присутствие или отсутствие цифр в научной работе ео ipso не меняет ее качества.



47

1.5.6 Позиции позитивизма и интерпретативного анализа


Возвращаясь к роли позитивизма в формиро­вании исследовательской позиции социальных наук, можно с небольшими изменениями при­вести адаптированную схему У. Б. Пирса [ср.: Реаrсе 1995: 93], характеризующую конкурирующие «языковые игры»:
Таблица 3. Грамматика «языковых игр»

Позитивистские подходы

Интерпретативные подходы

Монадность социального мира Познание — постижение истины Знание зрителя

Плюрализм социального мира Познание — игра любопытства Знание участника

Как видно, качественные, интерпретативные подходы к анализу явлений социального мира отличаются от позитивистских по трем направлениям: науч­ная метафора или грамматика языковых игр позитивизма помещает исследо­вателя в позицию зрителя, постороннего наблюдателя, который хочет постичь «объективную» истину или же получить «правильное» теоретическое знание; при этом он исходит из представления социального мира как единообразной упорядоченной системы стабильных форм, т. e. как монады.

Современные непозитивистские подходы формируют другую установку: ученый, осуществляющий интерпретативный анализ, сам по себе является неотъемлемой частью мира и оперирует знанием участника всех социальных процессов — интуицией, практическим знанием того, как поступать в той или иной ситуации. Процесс научного познания движим не только и не столько прагматическим стремлением к «высшей истине» или универсальной теории, сколько внутренним человеческим интересом к конкретным явлениям, кото­рыми исследователь «живет» сам, а не отчужденно наблюдает со стороны. При этом социальный мир предстает как разнообразная и многозначная со­вокупность часто неупорядоченных процессов, продуктов, явлений и свойств. В традиции интерпретативного анализа номотетические исследования всех качеств множества субъектов в определенный момент времени или же одного качества множества субъектов в течение какого-либо периода време­ни иногда уступают место идиографический исследованиям (ср.: case-study) всех качеств одного субъекта на протяжении его жизни [Du Mas 1955]. Это лежит в основе биографического метода [см.: Shotter 1993]. Так своеобразно порой решается проблема репрезентативности анализа.

Роль интерпретативных методов возросла в контексте постструктурализ­ма и постмодернизма. Следует обратить внимание на прием деконструкции

48

Жака Деррида, хотя некоторые элементы этого метода легко найти в работах Ф. Ницше, 3. Фрейда, Ф. де Соссюра, В. Н. Волошинова и М. Хайдеггера. Деконструкцию можно определить как стратегию анализа, нацеленную на выявление присущего каждому тексту бессознательного. В сочетании с кате­гориями власти, знания и дискурса, по Мишелю Фуко [1996b], деконструк­ция стала катализатором интерпретативных качественных методик.

Не следует абсолютизировать схемы — найдется немало ученых, иначе сочетающих принципы анализа в рамках собственной исследовательской по­зиции. И все же из сказанного выше нетрудно уяснить основные принципы качественных интерпретативных подходов, характерных для общей непози­тивистской тенденции научного анализа в сфере современных социальных наук и принятых в данной работе в качестве философско-методологического осно­вания дискурс-анализа.

* * *


Подводя итог первой главе, необходимо вспомнить с чего она начиналась — с характеристики новой дискурсивной онтологии, где роль главных сущностей отводится речевым актам и дискурсу, локализованным в социально-психоло­гическом, «человеческом» мире, а не в физическом пространстве и времени.

Экспансия естественнонаучной модели знания в социальные науки приве­ла к забвению особенностей человека как объекта познания, обладающего сознанием. Новая дискурсивная онтология призвана вывести социальные науки из кризиса, а феноменологическое обоснование расширенного пони­мания научности обусловливает принципиальную возможность строгого анализа коммуникации — сложной конфигурации социально-психологиче­ских, языковых, имманентных и трансцендентных феноменов. В основе этого лежит понимание социального как конструируемого переживания интерсубъ­ективности. Этому соответствует выделение языковой системы и языкового материала как «ментальных проекций», форм «присутствия» единственно дан­ного в опыте феномена речевой деятельности [Щерба 1974]. Коммуникация при таком подходе понимается интеракционно, как конститутивный фактор социального процесса, и не может быть сведена к формам кодовой или логико-инференционной модели.

В условиях дискурсивного переворота обращение социальных дисциплин к языковому анализу повышает метанаучную роль лингвистики, особенно коммуникативной, причем последней самой необходимо отказаться от науч­ных метафор, гипостазирующих (по Канту) язык и прочно встать на рельсы новой онтологии, так как ее предмет более не ограничен «языком в себе и для себя».



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   24




База данных защищена авторским правом ©dogmon.org 2022
обратиться к администрации

    Главная страница