Савельев А. Политическая мифология. – М.: Логос, 2003. Глава I. Теоретико-методологические основы политической мифологии


Бессознательное и архетип как основы мифологического мировосприятия



страница2/8
Дата21.05.2016
Размер1.73 Mb.
#27306
1   2   3   4   5   6   7   8

1.2. Бессознательное и архетип как основы мифологического мировосприятия

Бессознательное – часть человеческой психики, находящейся вне прямого рассудочного контроля – не сводится к биологически детерминированным, инстинктивным слоям психики, а охватывает сумму психического опыта всех предшествующих поколений. Поэтому для исследования бессознательного широко используются первобытные мифологические фантазии: мотивы героя, матери, рождения и возрождения, жертвы и др.

Архетипы, согласно Юнгу, который ввел это понятие в широкий научный обиход, есть “трансцендентные по отношению к сознанию реальности..., вызывающие к жизни комплексы представлений, которые выступают в виде мифологических мотивов”. Это не сам опыт прежних поколений, но его “осадок”. Глубины бессознательного содержат клад, “из которого всегда черпало человечество, из которого оно извлекало своих богов и демонов и все те сильнейшие и могущественные идеи, без которых человек перестает быть человеком”. Архетипы – выкристаллизованные в сформированной праопытом картине мира характеристики мифологических образов и доминирующих в мифе законов, переживаемых через коллективное бессознательное. Архетип — это модель, которая определяет строй человеческой мысли. Она объективна, поскольку задана традицией более глубокой, чем освоенная обществом культурная традиция. Архетип - самый общий и универсальный образ.

Считается, что жизнь древних сообществ была наполнена мистическими переживаниями. Многочисленные факты, подтверждающие это обстоятельство, почему-то не вызывают особенного удивления, хотя мистический опыт внешне не дает для выживания дикого племени никакой пользы.

Л.Леви-Брюль пишет, что “первобытные люди ощущают себя находящимися в непосредственном и постоянном контакте с невидимым миром, который для них не менее реален, чем мир видимый: они общаются с покойниками, давно или недавно умершими, с “духами”, с более или менее персонифицированными силами, наконец, с различными существами, коими населены мифы”. “Та местность, где сейчас живут люди, когда-то была полем деятельности сверхъестественных существ — она до сих пор несет на себе неизгладимые отпечатки тех событий. Здесь некогда жили тотемные предки и герои мифов. Они и теперь еще пребывают в местах тотемного поклонения и кое-где слились с землей, приняв форму деревьев или скал”.

Объяснение этому удивительному состоянию, по всей видимости, может быть только одно: первобытные сообщества жили в условиях, когда архетип был предельно обнажен, а общество представляло собой живую память предков, которая угадывалась во всех окружающих предметах и явлениях. Мистический опыт структурировал пространство и время, создавал условие для племенного единства, позволял чутко реагировать на любое изменение в ситуации – в поведении людей и животных, в погодных условиях и т.д.

Последующая история человечества (исключая первобытные племена, оставшиеся в состоянии дикости или деградировавшие) замкнула память предков в бессознательном, а магия была вытеснена религией. Социальный и технический прогресс потребовал превратить архетипический опыт в тайну, хранимую мудрецами и эзотерическими сектами, религиозные символы – методом привития этических норм, соответствующих определенной “картине мира”.

Многие полагают, что современный мир лишен мифов (что отчасти объясняет его духовные и душевные болезни), но в действительности современный мир перенасыщен мифами, вырывающимися из глубин бессознательного, которое перестало усмиряться религией. “Активная” составляющая социальной материи ищет эксперимента, испытывает этические доктрины на прочность, порождает абсурдные суеверия и рецидивы варварства. Соответствующие мифы в явном или замаскированном виде взывают к действию их последователей и оппонентов. При этом “поле битвы” различных концепций – коллективное бессознательное, которым поверяются пропагандистские концепции и лежащие в их основе идеи.

Используя разработки Юнга, нетрудно представить на рисунке “координаты” мифологических представлений в коллективном бессознательном. Здесь мифы являются аналогией психических комплексов индивидуального бессознательного. Это структурированные элементы бессознательного, которые размещаются в бесструктурной среде из разного рода коллективных переживаний, архетипов, обрывков культурной информации и т.п.

Бессознательное (как индивидуальное, так и коллективное) отчетливо вскрывается в сновидениях, в невротических видениях и страхах, всюду, когда сознание становится смутным, когда его контроль ослаблен. Но его влияние присутствует и в сознательном состоянии, когда сознание вынуждено относиться к инстинктивным или эмоциональным побуждениям личности или же отвлечено от источника воздействия, захваченного бессознательным.

В древности сновидению, предсказаниям оракула, одурманенного ядовитыми парами, речам юродивого приписывалась божественная сила, тайна предсказания судьбы. Для современного человека бессознательные побуждения теряют отрефлексированность вследствие того, что порой противоречат моральным убеждениям и вытесняются из сознания, становясь автономными комплексами. Эти комплексы и создают невроз, лечение которого предполагает восстановление их подчиненности сознанию.

В классической русской философии осмысление данного обстоятельства дается лишь контурно. Об этом можно судить по словам Н.Бердяева, который к моменту их написания, вероятно, уже был знаком с основами психоаналитических исследований: “Образы и картины сновидений связаны с ослаблением сознания. Так и образы и картины эмпирического мира, предстоящего нашему дневному сознанию, открывают нам не самую первореальность, а лишь знаки ее. Сны также имеют символическое значение. Но вместе с тем в этом обманчивом, призрачном мире действует подлинный, первореальный мир свободы, творчества, добра. Мы не можем сделать окончательного усилия сознания, усилия духа, чтобы проснуться от обманчивого, призрачного, не подлинного в эмпирическом мире явлений. Слишком сильна структура сознания, приспособленная к условиям этого мира”.

Подчас к бессознательному относятся так, как будто это и есть основной источник инфернальных идей. (Именно эту ошибку, на наш взгляд, совершает Н.Бердяев и многие другие.) На самом деле бессознательное – лишь элемент природы человека, к которому он может отнестись таким образом, что бессознательное породит кровавых чудовищ, а может сделать его источником вдохновения, творчества, прозрения Истины. Бессознательное – сокровищница, из которой сознание черпает по своему выбору и в силу своего разумения Добро или Зло, это природный, целесообразный процесс, который может нарушить или восстановить целостность души.

Роль бессознательного зависит от состояния сознания, являющегося носителем свободы воли и ответственности. Теневая сторона человеческой природы должна быть осмыслена и освоена, чтобы не превращаться в “злого гения”, внезапно ломающего личность и ее судьбу.

Бессознательное по Юнгу “есть то общее, что не только объединяет индивидуумы друг с другом в народ, но и связывает нас протянутыми назад нитями с людьми давно прошедших времен и с их психологией”. И в этом проявляется связь человеческой природы с мифологией, которая есть плоть от плоти человеческого естества.

Элементами конструкции любого мифа является набор архетипов – своего рода элементарных блоков, из которых бессознательное собирает свои образы и формирует мифосюжеты.

Юнг пишет, что сознательное может не догадываться о том, что ищет свою противоположность, без которой оно осуждено на застой и измельчание и закостенение. Или же переживание архетипа оберегается как самая интимная тайна, интимный внутренний спор с “не-Я”, несущего в себе душевный праопыт. Именно поэтому все, что связано с социальной мифологией, ускользает от поверхностного внимания публицистов, а также от ученых, привыкших опираться на представление о стабильности социальной “материи”.

Видимая часть социального “айсберга” – это сознательно сформированные институты общества и государства, которыми пытаются управлять рациональными средствами. Между тем, искусство управления задействует скрытые механизмы, которые интуитивно или сознательно используются наиболее талантливыми политиками и государственными деятелями. Ими используется полностью или частично массив групповых и национальных архетипов, которые составляют невидимую “подкладку” под нормативными актами и управленческими решениями.

Имеется и обратное влияние: действия институциональной системы отражается на состоянии бессознательного и возвращает власти интуитивные реакции населения – одушевление и сыновью любовь к “царю-батюшке” и “отцам-командирам” или скепсис, пренебрежение и ненависть. Разумный политик не должен пренебрегать такого рода реакциями, не должен рассчитывать, что его действия будут обсуждаться рационально мыслящими субъектами.

Необходимо особо подчеркнуть, что нравственный процесс возможен (но конечно же не предопределен в каждом конкретном случае) в связи тем, что сознание в состоянии контролировать поступки даже совершенные на основе бессознательных мотивов. Покаяние в грехе осознанно, даже если прегрешение произошло в тот момент, когда человек сам себя не контролировал. Кроме того, грань между сознанием и бессознательным достаточно расплывчата и отказывать человеку в свободе воли, извинять его бессознательные помутнения или заблуждения, произошедшие в экстатических состояниях, нет смысла. Иначе придется согласиться с тем, что любое преступление обусловлено невинным и неподсудным затмением рассудка, а не совести.

Кэмпбелл справедливо говорит о том, что охватить смысл традиционных мифологических образов, мы можем только уяснив, что они “являются не только симптомами бессознательного (каковыми действительно являются все человеческие мысли и действия), но вместе с тем осознанным и преследующим определенный замысел утверждением неких духовных принципов, остающихся неизменными на протяжении всей человеческой истории…”.

Возможно фрейдовское “бессознательное”, действительно, относится к состоянию почти полного затмения сознания, поскольку Фрейд делал свои наблюдения преимущественно в случаях клинических заболеваний или исследуя детские неврозы. Абсолютизируя этот опыт, Фрейд и его последователи придали бессознательному вид объективной реальности, которая не подлежит нравственной оценке. И это оказалось очень удобным теоретическим тезисом для оправдания того нравственного падения, который настиг Запад вместе с отпадением от христианской веры. Но удобство не имеет никакого отношения к научной истине. Соображения, позволяющие нравственно оправдать любые бессознательные действия, приводят и к заблуждениям чисто научного плана. Например, к ошибочным интерпретациям мифа как вытесненного запретного желания.

Элиаде пишет, неявно полемизируя с Фрейдом: “…когда психолог “объясняет” какой-нибудь психологический образ или событие, сводя его к деятельности бессознательного, историк религии – а, возможно, и не только он – не решается следовать за ним”, “…миф воспринимается всем существом человека; он не адресован лишь интеллекту или воображению. Когда миф больше не воспринимается как откровение “таинства”, он становится “декадентским”, неясным; он превращается в сказку или легенду. Нет надобности проводить глубокий анализ, чтобы показать, что сновидение не может достичь подобного онтологического статуса”. “Оно не предполагает раскрытия природы сущего и не является демонстрацией типа поведения, которое, будучи представлено богами или полубогами, выступает как пример подражания”. “…сновидения и другая деятельность подсознательного могут представлять, так сказать, “религиозную ауру”; их структуры не только сходны с мифологическим, но и опыт переживания некоторых сущностей бессознательного, как это видят психоаналитики, сходен с опытом встречи со святым. Некоторые сделали вывод, вероятно довольно поспешный, что творения бессознательного являются “сырым материалом” для религии и всего того, что она в себе заключает – символы, мифы, образы и так далее”. ““Религиозная аура”, окружающая некоторые результаты деятельности бессознательного, историка религии не удивляют: он знает, что религиозный опыт охватывает всю человеческую сущность и потому волнует глубины человеческого бытия”.

Мифологический символ, появившись в сновидении или ином бессознательном состоянии, позволяет человеку разрешить или распознать свой личный кризис. Но в этом случае этот символ не выявляет своего универсального характера, что всегда присутствует в мифологии и религии. Следовательно, психоанализ может вскрыть только ту область мифологического, которой человек касается лишь вскользь, не задерживаясь в ней.

Миф во все времена и во всех культурах в символе-иероглифе описывает объем знаний, превышающих возможности общедоступного рационального усвоения. Архетип становится тем кодом, который позволяет расшифровать иероглиф, а при наличии хранящей “связку ключей” жреческой элиты (или просвещенной политической элиты) – развернуть из него всю спрятанную систему знаний. Миф становится хранилищем тайнознания, ценность которого для общества в данный момент (или в принципе) не очевидна. Необходимость в мифе (особенно в современных условиях расцвета рационализма) состоит в том, что знания должны быть трансформированы в священные образы, чтобы сохраниться в памяти общества хотя бы в таком виде, чтобы в благоприятных условиях быть узнанными во всей своей глубине.

Фрейд полагал, что бессознательное содержит вытесненные и подавленные инстинкты и индивидуальные желания. С этой точки зрения, феномен толпы присутствует в каждом индивидууме в подавленном состоянии. Лебон и Юнг, напротив, утверждали, что бессознательное – унаследованные от предков черты психики, имеющие расовые и национальные характеристики. При этом Лебон считал, что феномен толпы проявляется только в коллективном действии и представляет собой переход на более примитивный уровень психической жизни. Юнг, также видевший в феномене толпы “юность человечества” и инфантильность, полагал, что порой массовые явления могут играть и положительную роль для психического здоровья.

Ту же точку зрения разделяет и Московичи: “Толпы формируются из индивидов, которые, чтоб участвовать в толпе, победили свои антисоциальные наклонности или пожертвовали любовью к себе”. В толпе одни находят избавление от свободы, связанное с регламентом и дисциплиной, другие – раскрепощение, сбрасывая с себя социальные и психологические узы, растворяясь в анонимной толпе. Причастность к подвигам героя-вождя дает некоторым такую свободу, что ранее бесцветными и слабовольными индивидами совершаются подвиги, рядовой человек приобщается к чуду. Именно так преобразуется заурядность, включенная в динамический поток мифологии.

Коллективное бессознательное, пульсирующее в каждом вздохе толпы, ищет воплощения в идеале или вере, в образце, который позволяет восстановить целостную картину мира, подорванную эпохой перемен. Это позволяет в ситуации социального потрясения создавать социальные проекции политических доктрин, распространять соответствующие им политические мифы, находить вождя, удовлетворяющего инфантильное желание толпы иметь над собой авторитет и воспитателя, склонять ее к чудотворным социальным проектам.


1.3. Мифы архаического общества и современные политические процессы

Как показал Хюбнер, мифическое пространство в отличие от “физического” не оторвано от содержащихся в нем предметов; не является сплошной гомогенной средой, состоит из дискретных теменосов; не изотропно (не все равно в каком направлении двигаться или указывать), предметы в нем не имеют четкого пространственного расположения. Священное пространство находится “поверх” профанного (встроено в него), но частично образует и “сингулярности”, не связанные с ним и достижимые для смертных лишь в исключительных случаях (Олимп, Тартр и т.д.). Различные в профанном пространстве места могут оказываться идентичными в священном пространстве. Полностью аналогично можно определить священное время, которое не отделено от происходящих в нем событий, а по отношению профанному времени – циклично (прошлое повторяется и возникает в настоящем через архе и связывающий с профанным временем ритуал).

Качества мифического пространства и времени во многом аналогичны соответствующим качествам, присутствующим в представлениях современного человека о власти, обществе, государстве. Политическое пространство в массовом сознании дискретно – как бы поделено на теменосы – поскольку проявляется только в связи с наполняющими его событиями, особенно приметными персонажами и ожидаемыми сенсациями. Политическое время только в рамках научного подхода имеет выделенное направление, а изменения считаются необратимыми. Массовое сознание, напротив, чает не только новизны (хорошо забытого “старого”), но и возврата “золотого века”, и оживления политических персонажей прошого, и подобия (воплощения) их в новых политических фигурах.

Архаика врывается в современную политику, поражая исследователей политического поведения. Люди как будто перестают быть такими, какими они были еще несколько лет назад, их образ мысли и поведение заставляют говорить о кризисном состоянии сознании, о кризисном обществе. В это “смутное время” наблюдается разрыв между институциональной архитектурой общества и народными представлениями о “должном”, за до недавнего времени привычными ролевыми масками государственных чиновников и общественных деятелей вдруг обнаруживаются лицемерные “персоны” или же, напротив, - пророки и вожди (жрецы и герои), возбуждающие массу своей прозорливостью и волей.

Внесение элементов архаики в современность не делает общество полностью архаическим, поскольку для архаического общества характерна как раз стабильность мировоззрения - устойчивая картина мира, каноничный порядок вещей, фиксированная символьная функция, возвращающая предметы и явления из профанного мира в сакральное состояние. Кризис современного мировоззрения востребует из архаики символизм мировосприятия, стремление к отысканию картины мира, которая удовлетворила бы запрос на изживание катастрофических изменений в обществе, выведение смыслов бытия путем узнавания, сличения с культурным прецедентом.

Поскольку правила и законы прежнего социального пространства перестают действовать, опыт передается не в виде знания об этих правилах и законах, а в виде мифосюжетов, основанных на системе символов, снимающих сложную рефлексию, устраняющую представление о случайности (ибо в противном случае все превращается в случайность!). Знаковые системы и символы приобретают важнейшую роль, символические ценности оказываются выше всех прочих, поскольку ими актуализируется бессознательное, скрывающее движущий инструмент социальных процессов.

Особенность поведения в условиях кризиса связана со сдвигами в мировоззрении, с вынужденным обращением к архаическим способам освоения действительности, которую нет возможности принять в том хаотическом состоянии, который приносит социокультурная трансформация. По мере усложнения картины рассыпающегося на глазах привычного мира способность восприятия действительности во всем ее многообразии утрачивается, и она подменяется предельно упрощенной схемой, набором мифологических сюжетов, в которых древние боги заменяются современными действующими лицами, а божественные силы - таинственной магией политиков и скрытых сил. Соответственно политическое поведение сводится к наиболее простым и эмоционально выразительным действиям – стихии митингов, проявлению преувеличенных восторгов и неадекватной ненависти к политическим лидерам и т.д. Новизна ощущения вновь актуализированного архетипа толкает человека к экспрессивным выражениям сиюминутных коллективных чаяний.

Архетипы составляют ту систему координат, из которой сознание не в состоянии вырваться. Рано или поздно архетип становится актуальным, поскольку природа человека не позволяет ему долгое время пребывать в мире рациональных истин и формальной логики. Причем “размерность” архетипического пространства невысока - мифологических макросюжетов на удивление мало, они повторяются в разных вариациях всюду.

Кризис современного общества в значительной степени может быть рассмотрен в связи с его аналогией в кризисом архаического общества, который, как считает Рене Жирар, собственно и становится источником мифа. Миф скрывает историю так называемого учредительного насилия, воссоздающего общество. Пароксизм всеобщего насилия концентрируется на жертве отпущения, а ее умерщвление в дальнейшем оправдывается ритуалом. “Одна из версий происшедшего побеждает; она утрачивает полемический характер и становится истиной мифа, становится самим мифом. За этой фиксацией мифа стоит феномен единодушия”. Единственная жертва замещает все потенциальные жертвы общины, неизбежные для междоусобицы.

Жирар полагает, что учредительное насилие связано с жертвенным кризисом, когда сакральность жертвы перестает признаваться, окутывающие ее мифы полностью разлагаются и на общину, утратившую социальную иерархию (различия между членами общины, которые в обычной ситуации позиционируют их по отношению к священности, а значит – к власти), обрушивается взаимное насилие. И только новая единодушная жертва пресекает беспорядок, чтобы мифы могли сложиться заново. Возникает сообщество, “собранное воедино в ненависти, которую ему внушает только один из его членов. Вся злоба, прежде раздробленная на тысячи разных индивидов, вся ненависть, прежде направленная куда попало, теперь сходится к единственному индивиду, к жертве отпущения”.

Вряд ли можно согласиться с тем, что миф есть способ скрыть правду. Правда историческая – удел ученых не только в древности, но и в современности. Поэтому миф есть эмоционально, социально истинное описание кризиса и метода его разрешения. Социальный кризис может быть записан в памяти народа только в мифологической форме. Иллюзия уклонения общества от признания своего первоисточника в насилии может возникать в связи с распространением либеральных идей о природной добронравности человека. Эти идеи действительно являются формой политического мифа, скрывающей все новые и новые формы насилия-навязывания своей воли, которые изобретает человечество. В них насилие, творящее социальность, не принимается, поскольку для либерала тошнотворна картина мира, в которой архетипы являются реальностью современного общественного сознания, он не в силах “прямо смотреть на бессмысленную наготу своего собственного насилия”. Именно для либерального общества, а не для общества вообще, как полагает Жирар, стратегия изгнания правды о насилии является центральной стратегией удержания социального порядка.

Смерть индивида для нелиберальных обществ вообще не является чем-то экстраординарным. Как правильно подмечает сам Жирар, “посеяв повсюду семена смерти, бог, предок или мифический герой, умирая ли сами или предавая смерти выбранную ими жертву, приносят людям новую жизнь. Стоит ли удивляться, если смерть в конечном счете воспринимается как старшая сестра или даже источник и мать всякой жизни?”

Неспособность современного западного мира уйти от мифа об “общественном договоре” Жирар связывает с неспособностью понять и сущность религии. “Религия, даже самая грубая, улавливает истину, недоступную всем течениям нерелигиозной мысли, даже самым “пессимистическим”. Она знает, что основание человеческих обществ не происходит ни само собой, ни по воле людей. Поэтому соотношение современной мысли и первобытной религии весьма отличается от того, какое мы привыкли воображать. С одной стороны, есть фундаментальное непонимание, которое касается насилия и которое мы с религиозной мыслью разделяем. С другой стороны, в религии есть элементы понимания относительно того же самого насилия, совершенно реальные и нам совершенно недоступные”.

Единственное в чем концепция Жирара смыкается с критикуемой им же концепцией “общественного договора” – утверждение, что религия нечто “скрывает”. А именно – тайну учредительного насилия. Но с не меньшим основанием можно утверждать, что религия как раз не скрывает, а раскрывает эту тайну, придавая ей онтологическое звучание – единственно доступное обществу, но не признаваемое либеральными мыслителями.

Жирар все время приводит примеры диких обществ. Он не понимает функционального развития мифа и ритуала и символического замещения насилие знаком, который к самому насилию уже практически не имеет никакого отношения. Если поначалу месть действительно угнетается именно ритуалом, то потом - социальной иерархией. Как раз без иерархии позабывается ритуал и снова вспыхивает неостановимый внутренний конфликт. Сам Жирар указывает, что жертвоприношение приходит в упадок там, где развивается судебная система (Греция, Рим). Уже сама сущность религии меняется, а Жирар все еще ищет в ней предысторию учредительного насилия.

Отступая в мифологическое пространство психика человека опирается на архетипы состояния Хаоса и Порядка и их оппозиции; архетипы оценки - Света и Тьмы (Добра и Зла); архетипы отношения - Свое-Чужое, Мы-Они, архетип Чуда (преодоление оппозиций), архетипы происхождения - Демиурга-Творца, Матери-Природы и родственности - архетипы Отца, Матери, Братства (вместе с порожденными ими сюжетными оппозициями мужского и женского, отцовского и братского и т.д.).

М.Элиаде пишет: “Будучи реальным и священным, миф становится типичным, а следовательно и повторяющимся, так как является моделью и, до некоторой степени, оправданием всех человеческих поступков. Другими словами, миф является истинной историей того, что произошло у истоков времени, и представляет собой образец для поведения человека. Копируя типичные поступки бога или мистического героя, или просто подробно излагая их приключения, человек архаического общества отделяет себя от мирского времени и магическим образом снова оказывается в Великом священном времени”.

В некотором смысле, любой человек несет в себе черты архаики. Кропотливо изучать реальную историю он не может, да и сама история никогда не может быть полна фактически. Следовательно, представление об истории, какой бы глубины оно ни было, носит мифологические черты. И чем далее человек от научных представлений (в любой области, затронутой его вниманием), тем более мифологичны его представления. В особенности это касается представлений о прошлом.

В значительной мере мифологизации истории способствует литература, художественное творчество вообще. Архетипы бессознательно формируются в протосюжеты, которые воспроизводятся во всех художественных произведениях. Эти протосюжеты заключены в отношениях оппозиций, отношениях доминирования-подчинения - соперник-соперник, охотник-жертва, повелитель-слуга, хранитель-расхититель - и из сферы представлений о прошлом легко перетекают в сферу представлений о текущих событиях, в современных условиях – в политику.

Фрейд, предпринявший масштабный анализ мифа об Эдипе, видел в мифе сублимацию неосознанного стремления сыновей убить своего отца из ревности к матери. Тотем и табу возникают из неосознанной вины за доисторическое отцеубийство. Фигура отца продолжает жить в тотеме, а табу в форме экзогамии освобождает от угрызений совести. По Фрейду, все протосюжеты связаны с этой выдуманной доисторической семьей-ордой, главный конфликт которой – сексуальные запреты, главный протосюжет – “сексуальная революция”, объединение сыновей против отца-деспорта и отцеубийство с последующим замещением власти отца законом.

К этой кощунственной выдумке всерьез относится такой авторитет в социальной психологии как Серж Московичи. Он пересказывает доисторическую легенду Фрейда, в которой авторитарного отца-вождя убивают и съедают его сыновья, образуя коллектив и открыв для себя закон и личный суверенитет. Позднее убитый и съеденный отец становится объектом почитания, а один из сыновей узурпирует власть, продолжая в качестве вождя своего обожествленного отца. Отсюда, якобы, возникает феномен взаимодействия массы и толпы.

Между тем, критики Фрейда легко обнаруживают, что даже в рамках его собственной теории отцеубийство вовсе не является необходимым для складывания системы социальных ограничений. От сексуальных ограничений, которые накладывает на молодых самцов страшный отец, легко перейти к собственно культурным запретам.

Критикуя концепцию Фрейда, Хюбнер указывает на тот факт, что убийство Эдипом своего отца происходит случайно – встреча с Лаем буквально через несколько секунд заканчивается трагически. То есть, нельзя говорить о том, что убийство не узнанного Эдипом отца как-то связано с ненавистью или ревностью к нему. Заключение брака с матерью также не является следствием любовной связи с ней. Обеспечив спасение города, Эдип по праву получает город и царицу в придачу. Эдип как раз стремится избежать предсказанных ему оракулом преступлений. Поэтому речь следует вести не о вине, а о судьбе. И нелепо смешивать представления греков о судьбе с какими-то бессознательными мотивами.

На наш взгляд, этот сюжет, как и многие прочие интерпретации Фрейда, рассчитан на эпатирование публики, завораживание ее околонаучным мифом. В нем есть, одна сторона правды - зверочеловеческая, усматривающая в человеческой природе дьявольские наклонности. Именно в соответствии с этими наклонностями и возникают законы, призванные заместить богочеловеческое естество дьявольскими формулами.

Может показаться, что в политическом мифе, в отличие от архаического, главное - искусственность, созданность, идеологичность. Именно этим отличается выдумка Фрейда от естественных и спонтанно возникших архаических мифов. Но ведь и жрецы древности опирались на миф, по всей видимости, не только с верой в него, но и с целью использовать в чисто рациональных целях.

Различия конечно же имеются. Архаический миф характеризуется нерасчлененностью субъекта и объекта, образа и идеи, конкретного и абстрактного, использованием особых логических средств, а политический миф тесно связан с рациональным знанием. Архаическая мифология представляет собой по преимуществу космологическую модель, политическая мифология — социальную модель. В то же время именно политический миф является основной формой современного мифа (и миф Фрейда – не исключение). Сказка воспринимается современным человеком как чистое иносказание (и перестает быть мифом), а политический миф опирается на веру в стоящую за ним реальность, имеющую в мифе не иносказание, а живое бытие.

Архетипический миф нельзя создать, как пытался это сделать Фрейд в своей “драме каменного века”. Он может быть только пересказан в том или ином современном мифе, становящемся суперпозицией архетипических сюжетов. Имена персон и описание их взаимоотношений будут варьируется в зависимости от национальных и исторических особенностей той или иной общности. Вместе с тем, многие сюжеты у разных народов и культур повторяют друг друга с большой точностью. Подменить миф одного народа мифом другого народа невозможно, но сходство между ними дает исследователю инструмент для достижения понимания, для восстановления недостающих звеньев, утраченных в процессе пересказов и интерпретаций.

Архетипы оценки и состояния, в русском смысловом пространстве преобразились в архетипы Правды и Лада. Правда заключает в себе представления об истине, справедливости, праведной жизни, правильном представлении о мире и поведении в нем. Лад – это идеальный образ гармоничного устройства мира и человеческих отношений, построенных на любви и душевности, семейном порядке и органическом единстве в обществе.

Миф народной воли - наверное, самый старый в России политический миф. С одной стороны, он говорит о том, что народ знает, что хочет, что надо “сходить в народ” и узнать, что же он хочет на самом деле, а потом бороться за то самое, что будет сообщено. Миф о народной воле заключает в себе тайну Правды, которую надо отыскать, идентифицируя себя в качестве части народа, и одновременно – в качестве странника, ищущего Правды. С другой стороны, воля, понимаемая как свобода и простор, связывает этот миф и с мифами пространства, а значит – с архетипом Лада, народного порядка, гармонии.

Зеркальным отражением этого мифа является современный политический контр-миф о деградации народа. Некоторые исследователи пытаются увидеть в современном плачевном положении России проявление дурного русского характера. Возникает контр-мифология о народе, который является источником собственных бед. Народ объявляется беспробудным пьяницей, варваром, которому недоступны ценности цивилизации, дух предпринимательства, трудолюбие. Об этом упорно пишут, например, философ А.Ахиезер и политолог И.Яковенко, это доказывают со страниц газет и экранов телевизоров бульварные журналисты...

Мифы о власти, воплощаемой в представлениях о сильной власти, стоящей на страже Правды, о добром царе-герое или царе-мученике, до сих пор предопределяют течение политических событий.

В мифологическом сознании всегда присутствует народный царь - герой, спаситель и пророк. Народная молва возлагала на царей миссию выразителей и защитников народной Справедливости. Между царем и народом мифологическое сознание обычно располагает носителей беспорядка, нарушающих гармонию: обманывающих царя, искажающих его волю (“суют грамоту другую”, как в пушкинской “Сказке о царе Салтане”), мешающих народу донести до своего защитника правду. Отсюда и недоверие ко всем государственным формам, в которых управленческая оргструктура превращается в бесчувственный и безличный механизм.

Миф, популярный во время государственной смуты или политического кризиса, и имеющий отчетливый политический оттенок - это миф о герое-избавителе (миф о сильной руке), о том, что очень скоро придет, объявится неизвестно откуда диктатор (царь, монарх, хозяин), и он-то нас спасет и накажет всех, кто нас преследует и угнетает.

С незапамятных времен реализуется один и тот же мифосюжет о подмене царя. Известны мифы об Александре I, который не умер, а ушел в странствие; о Петре III, который вдруг объявлялся в образе бунтовщика Пугачева и шел освобождать народ; о чудесном спасении от большевистского расстрела царевича Алексея.

От народного царя всегда ждут чуда, чудесного избавления народа от напастей. Царь-странник должен внезапно объявиться, быть узнанным по каким-то важным признакам и совершить чудо. В реальной жизни чудо может не состояться, и бывший царь-избавитель быстро или постепенно превращается в фальшивого (подмененного или “слабого”) царя. Вместе с тем, именно первоначальное ожидание чуда становится инструментом в руках политика, который с вполне прагматическими целями переселяется в мифологическое пространство. Сам архетипический миф чудесного спасения в царе или политическом вожде олицетворяется и приобретает “фигурность”.

Третий тип мифов, укорененных в России, - это мифы идентификации. Когда идентичность прочна, никто не обращает на нее внимания, но стоит социокультурному кризису поколебать эту устойчивость, и человек ищет опору в идентификации с той или иной группой, этносом, политическим сообществом, культурным стереотипом, пограничными субкультурными группировками.

Одной из разновидностей мифа идентификации является миф присоединения и оздоровления через присоединение. Этот миф реализован, например, в политическом мифе западничества. Мол, надо присоединиться к Западу, к Европе (мы “почти Европа” или хотим стать Европой), а “заграница нам поможет”.

Мифы перехода, пограничья также связаны со сменой идентичности. Поиск идентичности порой изгоняет людей не только из насиженных социальных ниш, но и из социума вообще. Возникает феномен побега в иное пространство (в эмиграцию, на необитаемые земли), странничество (богоискательство, поиск чудесной страны Беловодье или града Китежа, “жирного царства” или “иного царства”). Целая страна может осуществить побег, отгородившись от остального мира “китайской стеной” или “железным занавесом”, с целью восстановления собственной идентичности и излечения от духовного кризиса.

Особой функцией в русской культуре обладает мифологема дома, которая более всего затрагивает проблему идентичности. Дом - это целостная картина мира, а архетип дома связан с образом Космоса. Пространство русской избы имеет космические характеристики, ось центрального столба – ось коловращения Мира. Аналогичным образом, например, отверстие для выпускания дыма в потолке юрты у бурят приравнивается к “дыре”, которую пробивает Полярная звезда в своде небес, а центральный столб – к образу Космического Дерева, находящегося в Центре Мира. Это пространство, отражающее модель мироздания. Поэтому каждое строительство дома является повторением космогонии.

Первая развернутая социальная проекция этого мира-мифа – “Домострой”. В современных политических мифах мы тоже видим целый пласт проектов, к которым русское мировоззрение особенно чувствительно - горбачевский “общеевропейский дом”, “Наш дом – Россия”, “Русский дом” и др.

Оборотной стороной мифологемы дома является феномен бездомности духа, неприкаянности и поиска “дома души” в странничестве.

Особую социальную значимость имеет миф провинциальности, развитый в общностях с выраженным центром, сосредотачивающим в себе все виды капитала (административного, культурного, ресурсного и др.). Чувство неполноценности у периферийных сообществ компенсируется мифами возврата к первоначальным основам общежития, которые сохранились именно в провинции. Скрытые силы возрождения становятся поводом для пропагандистских спекуляций и реального сепаратизма, выражающегося в выстраивании собственных “столиц” и новых моделей идентичности (полупридуманная история края, истинные и мнимые богатства, пригодные для организации регионального культурного и экономического прорыва и пр.). В условиях кризиса государственности региональное пространство становится островом стабильности в море хаоса.

К особой категории мифов можно отнести мифы о национальной традиции. Самый распространенный миф - это миф о двух культурах, миф об извечном расколе. Это миф-обман, подменяющий собой русскую особость, выраженную в противоречивости национального характера, русской готовности испробовать все пути, не отказываясь даже от самых гибельных. В действительности, перед нами не раскол, а особое единство противоположностей, неизменно дающее чудесный синтез. Именно отсюда Русское чудо в истории.

Любой конкретный архаический миф современность превращает в элемент эстетики, в платоновский миф. Его место занимает политический миф, который сочетает в себе черты, усмотренные в нем деятелями Просвещения, и теми мыслителями, которых можно отнести к психоаналитической школе: политический миф одновременно выступает в качестве инструмента манипулирования обществом и средством разрешения экзистенциальных проблем, без которого невозможно перейти к решению проблем практических.

Миф для мифотворца (точнее было бы назвать его интерпретатором) - это иносказание о реальном человеческом опыте, который коллективно выражен в некоей закодированной, зашифрованной, образной форме, относительно общедоступной для восприятия и переживаемой как реальность. Но одновременно мифотворец должен ощущать миф как живую реальность, иначе в нем будет слышаться фальшь.

Политический миф — это архетипическая конструкция, спроецированная в сферу самоорганизации общества или народа. Связь с архетипом говорит о непроизвольности мифотворчества, о его взаимодействии с объективно существующим строем мысли, заложенном в архетипе. Политический миф требует ответа на конкретный вопрос - вечный (как в религии) или сиюминутный, преходящий, но все-таки связанный с бессознательным устремлением массы. Этим миф отличается от лже-мифа, в котором сопереживание лишь имитируется путем воздействия какого-то раздражителя. (Скажем, частный или групповой интерес может выдаваться за элемент “национальной идеи”.) Когда раздражитель исчезает, исчезает и сопереживание. Вместе с тем, конкретность политического мифа сближает его с приукрашенным иносказанием конкретного интереса.

Мифологема становится механизмом такого приукрашивания, приближаясь к метафоре, но отличаясь от нее определенной социальной специализацией. Мифологема обычно является текстовым осколком мифа (без символьной, ритуальной и сюжетной составляющих) и проявляет неосознанную зависимость от культурной среды, в которой мифологемы расцвечивают социально значимые тексты, невольно пробуждая архетипы. Использующий мифологему субъект не обязательно погружен в миф, и потому для него разница между мифологемой и метафорой может нивелироваться (в отличие от мифоносителя, применяющий мифологему пассивен – не связан с жизнью мифа). Но внешней наблюдатель в состоянии зафиксировать, что за некоторым словом или словосочетанием стоит миф.

Необходимо отличать мифологему от идеологемы. Последняя проявляется зависимость уже не от культурной среды, а от какой-либо политической доктрины, в которую субъект может и не вникать глубоко. Вместе с тем, в отличие от мифологемы, использование идеологемы чаще всего происходит сознательно, составляя часть ритуала верности определенной группе, подчеркивание политической ангажированности.

Политический миф, использующий архаические образы, способен нести в себе вполне положительные свойства. Это, прежде всего, символьное, сюжетное оформление политики при отсутствии или недостаточности рациональных мотивов. Выбирая символы, мы выбираем путь общества, даже если он нам не вполне ясен.

Кризисная ситуация разрушает в обществе рациональные мотивы, а через миф общество восстанавливается, строится новый социальный мир. Если рациональные пласты сознания разрушены, дезорганизованы, то через миф рациональный слой сознания снова заполняется. Ведь порой необходимость мифа ощущается почти болезненно, а обретение мифа (даже вполне сознательный выбор мифа) реконструирует картину мира и позволяет этот мир заново осваивать.

Бердяев отмечал: “Сознание не только ориентирует нас в мировой среде, не только проливает свет, но и создает огромное количество иллюзий. Существуют иллюзии первобытного сознания, еще очень слабого. С ними связаны неисчислимые иллюзии, многие мифы, и существуют иные иллюзии сознания цивилизованного, повышенного. В сознании первобытном может быть меньше лжи, больше правды, чем в сознании цивилизованном. В мифе может быть больше реальности, чем в реальности цивилизованной. Общества, в которые группируются люди, создают ряд иллюзий, необходимых для их существования и развития. И это, может быть, самая прочная из иллюзий”.

Политика, видимо, должна быть нацелена на то, чтобы возрождающиеся мифы (которые обычно погребены под пластами рациональности), если они прорываются наружу, каким-то осмысленным образом контролировались. Перед политиками стоит задача управления процессом актуализации, размораживания разнообразных мифов, придания им определенного направления с целью получения продуктивных последствий и избавления от “цивилизованной” лжи.

Вернемся снова к словам Бердяева, продолжающего свою мысль: “Иллюзии и ложь формируют структуру сознания, соответствующую объектному миру. Но лжи “цивилизации”, лжи общества и истории нужно противополагать не “природу”, как неточно это выражали Ж.-Ж. Руссо и Л. Толстой, а дух, духовность, нуменальный мир, который может изменить сознание и может вторгнуться в этот мир, как сила преображающая”.

Любой миф — и архаический, и уже ставший политическим — может быть трансформирован, так чтобы происходило восстановление рационального уровня общественного и индивидуального сознания, опознающего новую реальность, которая первоначально вызвала мировоззренческий кризис и потребность в мифах. Эта трансформация и есть преображение, чудо, совершаемое в социальном пространстве.

Русское чудо, связано с национальным архетипом нелюбви к отвратному сущему и жажда поисков должного. Если мы и говорим о возрождении, то не потому, что нам очень уж жаль утраченного (о нем мы лишь вздыхаем), а потому, что хотим восстановления мечты, которая уже угадывается в прошлом и настоящем, но не опошляется грубым воплощением.

Политическая мифология соединяет язык архаики и современности, создавая тем самым нечто вроде “прогрессистской архаики” или мета-архаики, на основании которой универсалистский проект модернизации-вестернизации будет заменяется новой фундаментальной парадигмой развития цивилизации. Россия готова к такой перспективе, поскольку для русских в архаике нет ни страха неизвестности, ни страха материальных утрат - бедный за нее ничего не платит. Третий Рим, как царство духа, в чудесном перевоплощении торжествует над новым Карфагеном. Мы стоим перед испытанием, в котором человек должен суметь все сохранить в себе и Новое время, и архаику, выразить их в магическом слове, преобразующем мир человека. В этом испытании и заключается загадка современной истории, в которой мифы архаического общества становятся конкурентоспособными “технологиями”.



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8




База данных защищена авторским правом ©dogmon.org 2023
обратиться к администрации

    Главная страница